13 монстров (сборник) - страница 26



Много чего этой дурной бабе Гаврила ответить хотел, и про горюшко, и про слезы, да только кулаки посильнее стиснул и дальше пошел. Думал, побурлит в душе, как всегда, и утихнет. Ан нет! В душе кипело так, что горячая похлебка казалась холодной и пресной. В сердцах он швырнул ложку в опустевшую миску и набычился. Аксинья угодливо метнулась к столу, чтобы убрать. Чует баба, что виновата, ох чует! Не дав ей опомниться, Гаврила резким движением сгреб в охапку ее волосы, покрытые платком. Женщина охнула и осела.

– Обмануть меня задумала, зараза! А оно вон как складывается теперь! Говори, Аксинья! Правду говори, а то насмерть запорю!

Аксинья вцепилась руками в столешницу так, что костяшки побелели. Запрокинутое кверху лицо исказила гримаса боли и злобы.

– А и запори! – подначила она мужа. – Осироти детей-то, дурень старый! А все одно – ничего не сделаешь! Это Господне тебе наказание за грех тяжелый, за Настю! Знать, не сгинуло дитятко-то, подросло в лесу-то! Ты согрешил – дитя свое сгубил в лесу, а я вот не смогла грех на душу принять. Соврала тебе – не утопила в болотине детыньку. Там оставила. Живенького. На судьбу положилась да на лес. Оно и верно – там дом его родной. Леший ему тятенька, шишимры – тетки родные. Все обласкают да накормят сиротинушку. Матушка вот только родами померла, так оно, поди, и тоскует по ней, горемычное.

Из глаз ее брызнули слезы, побежали по щекам. Аксинья вдруг обмякла, медленно опускаясь на пол. Гаврила выпустил тугой узел волос на женином затылке, и она грузно рухнула да так и застыла на земляном полу горестным изваянием. Дети настороженно выглядывали из-за печки, не решаясь подойти и пожалеть рыдающую мать.

– Экая же ты дура, Аксинья, – пробурчал Гаврила. – Волос долгий, а ум короткий.

Он сплюнул на пол, встал из-за стола и медленно побрел к выходу. На пороге оглянулся на жену, снова сплюнул и вышел, хлопнув дверью.


Никита Алексеевич поморщился, когда его сон растревожили резкие неприятные звуки со двора. В правом виске в такт воплям и причитаниям пульсировала какая-то болезненная жилка. Барин недовольно вздохнул, откинул одеяло и, приподнявшись на локте, прислушался. Не сумев разобрать, в чем суть причитаний и воплей, крикнул:

– Ерема!

Однако на зов никто не явился. Никита Алексеевич сердито сдвинул брови, встал с кровати и, закутавшись в халат, вышел из спальни.

На крыльце он столкнулся с Еремой, бледным и перепуганным. Сгреб его за грудки и, тряхнув, потребовал:

– А ну, пес, говори, отчего такой шум? Что стряслось? Почему бабы орут на дворе, точно их режут?

– Беда, барин! – заскулил Ерема, подгибая колени, готовый пасть на землю, едва его отпустят. – Зверь-то лесной к самому порогу, почитай, подобрался. Стешку-то средь бела дня задрал, окаянный!

Барин отшвырнул Ерему прочь, спустился с крыльца, грубо растолкал сгрудившуюся вокруг чего-то челядь. Взору открылось жуткое зрелище, и он поспешил отвернуться, не в силах признать в окровавленной груде тряпья и истерзанной человеческой плоти ту, что недавно радовала его своим гибким юным телом. Никита Алексеевич поднялся на крыльцо, остановился на верхней ступени, сверкая глазами и яростно раздувая ноздри.

– Ерема! – взревел он, пугая своим криком и без того перепуганный дворовый люд. – Скажи, пусть готовят охотничий флигель! Чтоб за два дня готов был! И за Гаврилой пошли! Да поживей давай!