4 жизни и 2 казни. Часть I - страница 21
Он это дело любил, я ему часто чесал за ушами, когда мы чистили его пылесосом – шерсть у него была густая, волнистая, регулярно мы его чистили таким вот манером. И когда гуделка шла ближе к голове, к ушам, то обычно он чрезвычайно волновался, лаял, вырывался, но если я брался ему «уши чесать», то всё происходило на диво спокойно. В чём-чём, а в этом моменте я его отлично понимал – сам когда-то жутко боялся в парикмахерской «гуделки», щекотавшей голову.
Вот и в тот раз я ему «чесал уши». Он какое-то мгновение-другое сидел ещё с полуприкрытыми тусклыми глазами, потом вдруг резко сник вниз, на клеёнку, предварительно постеленную ему в качестве последнего логова. В теле его ещё есть жизнь, движение, сила, но он уже не здесь, не с нами, он как бы стремительно заснул, выпал из реальности, из моих рук и быстро улетел куда-то в другой мир. Может быть ему было хорошо в эти последние секунды – я видел, как его хвост выгнулся крючком. Он лежал как бы частично на боку. Потом сразу весь обмяк. И замер. Уже навеки… Он действительно отправился в путь, взирая ещё на нас из своего нового мира удивлённо и снисходительно. Этот путь будет по земным меркам бесконечным, но по меркам того мира, где он сейчас это путешествие продлится быстрее мига. Он вступит в гордую стаю Симарглов, там, где бесконечность времени даёт приют душам животных.
Дело было сделано. Врач отошла в сторону, отец отдал ей деньги, врачи уехали. Мы все как-то разошлись, я ушёл в свою комнату. Мама плакала в голос, ходила, иногда заходила ко мне. Я лежал на кровати, на спине, рукой прикрыв глаза. Всё. Его больше нет. Нету. В тот момент, может быть, пара слёз скатилась у меня из глаз, но в целом я морально был готов к этому моменту. Тяжелее было в последнюю неделю перед этим. Мне лично.
Мы потихоньку уложили его – завернули в клеёнку, завернули в приготовленную попону и уложили в мешок. Это было так неестественно и уродливо, что и сейчас при воспоминаниях об этом моменте, уже после его смерти, к горлу подкатывается ком. Вот и тогда я тоже всё крепился и старался всё что-то делать, руками, что-то может быть немного поспешное. Отец, как мне показалось, не очень-то понимал меня. Мама плакала, уже не так громко, но она не ожидала, что так это страшно будет, и что так жаль теперь его.
Мы двинулись в путь. Я старался всё что-то делать, хотел нести мешок с тяжкой ношей непременно сам, думаю, что в движении я как-то мог лучше укрепиться в навалившемся на нас горе.
Мы пошли на сопку. Туда, где мы с ним так часто гуляли, по тропинке, вверх, над гаражами, в три-четыре полки резавшими подножие сопки. Далее по склону была только трава и тропинка, по которой мы ходили на прогулках. Чуть выше начинался густой кустарник, орешник. Я вспомнил, как давным-давно, когда он был ещё совсем маленьким, пушистым и беспомощным, мы вышли туда на сопку, может быть, впервые. Как ему было сперва интересно увидеть новые места, а потом, когда мы были уже в кустарнике, он вдруг неожиданно испугался, да так сильно, что редко когда так бывало. Стал скулить и вырываться прямо-таки назад, в сторону, куда-то вбок, но прочь, прочь оттуда из этих кустов, со всех сторон обступивших нас стеной. Видимо, тогда ему в голову пришла мысль, что мы его заведём в кусты и оставим, или он там потеряется, или что там в кустах прячутся некие недруги, которые всем нам могут здорово навредить. Сейчас вот подумал: а может быть он тогда почувствовал, что там, недалеко, будет когда-нибудь его последний приют в этом мире?.. Еле мы его тогда успокоили. Как только мы вышли из кустов, и он повеселел.