43. Роман-психотерапия - страница 30



– У тебя очень красивые пальцы, – вдруг сказал Матэ, наклонившись над моей полувытянутой рукой. – Тебе говорили?

«Пальцы как пальцы», – подумал я, силясь придумать, как перевести эту простую фразу. Слова прятались друг за друга и не желали выскакивать на поверхность.

– Из тебя получится большой музыкант, – добавил он и взял меня за руку.

Или даже не взял, а как-то очень мягко, одним движением, подложил свою руку под мою, уже окончательно расслабленную.

– Я буду мечтать, что мы когда-нибудь будем играть вместе.

– Но мы же только что играли вместе! – произнёс я про себя, зная, что Матэ говорит совсем о другом.

Моя рука лежала на его руке. Я молчал, боясь спугнуть родившееся внутри меня странное чувство, испытанное раньше лишь однажды, когда я впервые прикоснулся к клавишам рояля, и мне показалось, что я прилип к ним навечно. Мои руки настолько отяжелели, что маме пришлось помочь мне их поднять – словно вся кровь, словно всё тело собралось в пальцах и только в них теперь могло существовать.

Сейчас я чувствовал то же самое, только гораздо сильнее – да и кровь моя растекалась по всему телу новой волной, вызывая уже хорошо известные желания.

Нет, я не испугался и не отдёрнул руку. Я позволил ей лежать на руке Матэ, пока он рассматривал мои пальцы, пытаясь совладать с чувствами, захлестнувшими его молодой разум.

Наверное, можно сказать, что никто из нас не понимал, что происходит, но это было не так. Вся суть в том, что мы очень хорошо понимали, что происходит. Боясь этого внезапного откровения юношеских сердец, стучащих в такт, в огненном allegro.

Стало ясно, что наши занятия музыкой на сегодня, а может, и навсегда – закончены, но что делать дальше? В четырнадцатилетних глазах это самый главный, разбитый на три четверти вопрос: «Что делать дальше?»

Матэ положил свою вторую руку поверх моей, так что она оказалась в настоящем плену, и сказал:

– Хочу, чтобы твои руки никогда не болели, чтобы ты мог играть самую прекрасную музыку в мире. Хочу быть рядом с тобой и всегда её слышать.

Внутри у меня всё бурлило. Я забыл обо всём – о ходе времени, о только что выученной пьесе, о больной руке, уже совершенно не болевшей. Я, наверное, забыл даже своё имя – в голове вертелось только: «Матэ, боже, что же это такое, Матэ?». Невозможно двинуться с места, невозможно пошевелить рукой, страшно пошевелить рукой – будто бы всё сломается, будто бы ничего больше не случится, как страшно, если ничего больше не случится.

Мизинец дёрнулся сам собой – движение, необходимое телу, чтобы не выдать остальную дрожь.

– Матэ, – я удивился хриплости своего голоса, в горле пересохло. – Матэ.

Я высвободил руку и прикоснулся к его щеке. Он ждал. Не произнося ни слова.

– Матэ, – снова сказал я, уже уверенней, или мне так только казалось, но этот третий раз будто переключил тумблер. Почувствовав, что снова владею телом, я вырвался из оцепенения и, отрывисто поцеловав Матэ в самое начало губ, вылетел из класса.

На улице, добежав до угла, я остановился и, переводя дыхание, подумал о том, о чём думают все в такой ситуации: «Что же теперь будет? Что он обо мне подумает? Как я буду смотреть ему в глаза? – И через мгновение: – Как же наша музыка?»

Надо подождать, когда Матэ уйдёт, потом вернуться, закрыть кабинет и вернуть ключ; или бежать к учителю, сказать, что я закончил, и пусть он закроет класс и заберёт мои ноты; или вернуться прямо сейчас – смелым и сильным, будто ничего не произошло, или даже если произошло, то что тут такого?