Анамнезис-1. Роман - страница 17



Никита особенно не годился для этой роли. Помалкивая днем, ночью, в минуты сексуального возбуждения, он начинал ворковать мне на ухо что-то совершенно нелепое в переводе на дневной человеческий язык. Ну можно ли в нормальном состоянии считать комплиментом его слова «мой северный белёк»? Какие-то зоо- и географические эпитеты, обозначающие толстого и неуклюжего зверька, уж не беру в расчет названий редких птиц и рыб, да еще на латыни, приплетаемых Никитой к поцелуям. Наверно, лестно, если тебя называют pterojs volitans, правда, по-русски это звучит довольно прозаично – красная крылатка. Нужно признать, красивейшее создание; однако, сразу становятся ясны намеки Никиты на мою язвительность, ведь уколы изящных плавников прелестной рыбки ядовиты. Или oriolis galbula – сладкоголосая иволга, но второе ее название – дикая кошка. И снова намек: птичка эта неуживчива и драчлива, правда, предпочитает ускользать от взоров в густую листву деревьев.

А особо я издевалась, когда Никита называл меня fine-fleeced lamb, тонкорунным ягненком, вернее, овечкой, – пределом его желаний всегда была моя покорность, – и тогда уж непременно норовила его лягнуть. Впрочем, филонимы, на мой взгляд, в любом исполнении звучат весьма глупо и пошло, ибо произносит их человек в состояниях не слишком адекватных. Правда, даже интеллигент Антон Павлович в письмах к Книппер не стеснялся любовных выражений типа «лошадка моя».

Птицы, рыбы, парнокопытные… Слова, которые Никита ронял в минуты нашей близости, говорили о некоей извращенности его вкуса, хотя я вполне понимала его ассоциации и сравнения, сопоставимые с ощущениями на тактильном уровне. Из-за своей особой осязательной чувствительности шелковистость волос и кожи он воспринимал нежно-пушистым бельком, а влажность поцелуев связывал в воображении с юркими рыбками, которыми неизменно очаровывался при созерцании аквариумов. К тому же, с его фоническим восприятием выбор часто определялся музыкальностью или тактовой динамичностью слова – сжатым в пружину зарядом энергии. По этой же причине ему нравились французские ругательства – экспрессивные, изящные и замысловатые – как искусные украшения из полосок хорошо выделанной кожи. Он по достоинству оценивал их и в ироничном восторге предлагал положить некоторые мои пассажи на музыку.

Вот уж о ком я не решаюсь рассказывать маме, ведь она с нетерпением ждет встречи с моим будущим избранником, обязанным по ее понятиям беспредельно восхищаться мною. Никита ни в коей мере не соответствовал ее стандартам, поскольку пока не произнес ни единого слова в мою честь, а его похоть по отношению ко мне маму просто оскорбила бы. Как мало она знала родную дочь, пребывая в уверенности, что я – отражение ее лучших качеств. Спроецировав на меня свои неосуществленные мечтания и надежды, родители идеализировали образ любимой дочери, игнорируя мою очевидную во многих проявлениях неспособность преодолевать в себе животность.

Сначала я держала Никиту в тайне, позже призналась Юльке: скрывать подобное мученье не хватало сил. Сколько было слез, ночей без сна и постоянных приходов Никиты, не взиравшего на слова, произносимые для его уничтожения; когда я ничего не могла понять ни в нем, ни в себе. Как поведать это маме? Возможно, живи я до сих пор в родительском доме, она не позволила бы мне так запутаться. Правда, особой откровенности с ней я никогда не предавалась, и все-таки меж нами существовало интуитивное понимание. Уж она-то не выдержала бы данной истории: ради единственной обожаемой девочки, смысла их с папой существования, мама не стала бы разбираться в тонкостях нашего противоборства, а самоотверженно бросилась бы защищать свое дитя с попытками вывернуть ситуацию. В подобных ее способностях я убеждалась не единожды. Материнский инстинкт приглушал понятия о приличиях: окружающие по сравнению со мной значили для нее мало. С обезоруживающей легкостью она применяла «запрещенные» приемы в уверенности, что главное – мое благополучие и душевное спокойствие. Без сомнения, эта поборница «справедливости» нашла бы телефон моего обидчика, чтобы «надавить» на него со всей своей женской изворотливостью. И наверняка после подобного «воздействия» он оставил бы меня. Сама я не только не давила, напротив, рвалась на свободу, чем и держала в напряжении Никиту, не допускавшего даже мысли, что им – единственным и уникальным – можно тяготиться.