Апостасия. Отступничество - страница 39
– Смотри, смотри! – толкнул товарища в бок Володя, указывая глазами на Глебушкиного отца.
А он и сам уже видел и удивлялся, как это только что лежавший с температурой отец оказался во главе колонны и тоже с чем-то красным, прицепленным к пальто.
Лицо Тараса Петровича сияло нездешним восторгом, он шел быстрым, уверенным шагом, раздувая ноздри, его мощная грудь разрезáла воздушное пространство, как корабль волны, устремляясь вперед к одной ясно видимой ему и блистающей впереди цели. И Глебушка не посмел подойти к такому героического вида отцу, напоминавшему ему сейчас не то древнегреческого Ахилла, не то Спартака, не то самого Зевса – кого-то величественного и для простого смертного недоступного. Они с Володей пристроились сбоку, теряясь в рядах студентов, стараясь быть незаметными для «громовержца», но «громовержец», и увидев их, не обратил бы на них никакого внимания, погруженный в грандиозность свершающегося на их глазах потрясения основ.
В центре древнего Киева творилось что-то невообразимое. Казалось, весь город вышел на улицы и, пасхально облобызавшись, мгновенно оделся в кумач. Мелькали красные юбки, красные шарфы, красные розетки, красные платочки, красные цветы, с балконов свисали красные ковры, в воздухе реяли красные флаги. На недоуменно столбенеющих полицейских набрасывались со смехом и, празднично примиряясь, пытались нацепить и на их презренный мундир красный символ свободы, а они конфузливо отворачивались бормоча:
– Господа, что вы делаете? Не положено, господа…
Да как же не положено, когда свобода! И господа с веселым, беззлобным гоготом шли дальше, пьянея от всеобщего дерзкого веселья, от того, что никто с этого дня не смеет нанести свободной личности никакого вреда – ни этот полицейский, ни начальство, ни сам добровольно ограничивший себя царь!
Но на это жизнерадостное, бескорыстное, детское веселье стала вдруг накидываться словно бы какая невидимая черная тень, в легкомысленное веселье толпы будто плеснули гнилыми помоями, и ее радужно светящиеся нотки стали прорезывать совсем иные, мутные и озлобленные. На остановившиеся трамваи взбирались какие-то люди и, размахивая кумачом, что-то выкрикивали, словно выплевывали в толпу, беспощадно-ругательное и угрожающее, и ничего нельзя было разобрать, кроме одного настойчивого и все покрывающего требования «долой!».
«Да зачем же теперь „долой“, когда всем такая свобода и радость?» – еще добродушествовала толпа. Кого теперь-то «долой!», когда сам царь отвесил полной мерой своему народу чаемые свободы слова, собраний, совести и прочее, и прочее, и прочее… Когда царь обещал думу! Совет с лучшими, выбранными из народа людьми! И не только совет, но и послушание ей! Ибо без думы и закона теперь царю уже не принять! Вот как добровольно умáлил себя царь! И за это ему полное «ура!», а не «долой!».
Ан нет! Его-то, оказывается, и долой! Ибо он-то и есть первейший враг и злодей! И обманщик! А все свободы – для видимости! Для пускания пыли в глаза! И потому мы все равно требуем! И чтобы немедленно! Учредительное собрание! И всем политическим скорее возвратиться домой!
А-а-а! Вот оно что!.. Значит, царская свобода – для бомбистов?.. Так, значит, приходится понимать, что струсил царь?..
А какой-то человек, появившийся на думском балконе, вдруг ухватился за царскую корону и стал остервенело отрывать ее от решетки. Наконец ему удалось осуществить задуманное. Подняв высоко, он водрузил себе царскую корону на голову и, кривляясь, закричал: