Аракчеевский подкидыш - страница 25
Отпустив мать, Шумский строго наказал ей, что, если наутро она узнает что-либо в доме особо важное, то должна немедленно прийти и предупредить его.
– Боюсь я к тебе этак ходить, – отозвалась Авдотья.
– Что? – удивился Шумский.
– Опасаюсь… Буду я этак к тебе забегать, Настасья Федоровна в сумнение придет и не миновать мне беды.
– Да что ты, матушка, разума, что ли, лишилась! – резко произнес Шумский, но тотчас же смягчил голос и прибавил вразумительно тихо: – Сколько же раз мне тебе сказывать, что я не позволю им ни единого волоса на твоей голове тронуть. Пойми же ты это, наконец! Пойми ты, что если Настасья тебя пальцем тронет, то я ее исколочу собственными кулаками. И она это знает. Пойми, что если граф велит тебя как наказать, то я и до его морды доберусь.
– Ох, что ты! – ахнула Авдотья с таким ужасом, как если бы сын страшно богохульствовал.
– Я тебе это на все лады объясняю, а ты все трусишь этих чертей. Ведь, право, матушка, зло на тебя берет, что не могу я тебе в голову простое дело вбить. Мать ты мне или нет? Говори?
– Ну, ну, – отозвалась Авдотья, потупляясь.
– А коли ты мне родная мать, то как же я позволю кому-либо тебя тронуть?
– Кому другому, вестимо, не дозволишь, а граф и Настасья Федоровна – люди властные и над тобой.
– Пойми ты, что не властны они надо мной. Скорей, они у меня в руках. Я могу срамить их на всех перекрестках, что они чужих детей отнимают да за своих выдают.
– На воспитание брать – тут худого нет ничего! – вдруг заявила Авдотья как сентенцию, очевидно, с чужих слов.
– Так тогда я могу этого дуболоба срамить иначе на весь Питер! – озлобясь, вскрикнул молодой человек. – Я буду рассказывать, как Настасья девять месяцев надувала этого идола подушкой. Думаешь ты, недаром сегодня с ним дурнота приключилась. Крепок дьявол! Я, было, надеялся, что его хоть малость кондрашка хватит…
– Ну, прости… Я пойду… А то неровен час!.. – перебила Адвотья.
– Ну, иди… Только помни, если что будет нового, приходи тотчас ко мне, коли сплю – разбуди. Да не умничай, слушайся меня. А теперь тотчас пошли ко мне Пашуту.
Авдотья ушла, а Шумский начал шагать из угла в угол по горнице, изредка ухмыляясь своим мыслям, но как-то горько, злобно, ядовито. Несмотря на эту изредка скользившую по лицу усмешку, лицо его было сумрачно, глаза печальны. Пройдясь несколько раз по горнице, он остановился, тяжело вздохнул и тихо выговорил вслух:
– Плохо дело, если единственная соломинка, за которую я хватаюсь – месть. Эдакая даже ни на что и не нужна. Утопающий думает, что в соломинке пошлет Бог чудо и она спасет его, а я, хватаясь за мою соломинку, знаю, что она не спасет меня. Да я и цепляюсь-то за нее не ради спасения себя, а будто со злобы, что утопаю, рву все, что под рукой. Во мне какое-то дьявольское желание, чтобы все гибло кругом вместе со мной. Вот этак-то в Священной истории Сампсон потряс и разрушил целый дворец и себя, и всех кругом убил. Вот и я так же. Да, я чувствую, что теперь сделаюсь самый злой, скверный человек. Не только этого изувера и его Настасью или фон Энзе, но даже людей совсем не повинных я в покое не оставлю. Буду мстить направо и налево всем, за все. Виновата лиходейка одна Настасья, но что же я с ней могу сделать? Будь она не баба, будь офицер-дворянин, человек мне равный, я бы застрелил ее…
Шумский запнулся и усмехнулся.
– Равный!.. Дворянин!.. Нет, уже это теперь, братец мой, надо оставить, – прибавил он злобно.