Аракчеевский сынок - страница 9



Мамка тоже молчала.

– Дай-ка мне трубку, – выговорил он, показывая в угол горницы.

Авдотья быстро вскочила и бросилась исполнять приказание. Лет пять тому назад ей случилось в последний раз подавать трубку своему Мише. Но тогда он был еще не офицер, а недоросль. Она тогда пожурила его за эту басурманскую, вновь им приобретенную привычку.

Взяв с подставки, где стояли вряд с полдюжины трубок, она передала лежащему длинный чубук с красивым янтарным мундштуком, осыпанным бирюзой. Затем она живо нашла клочок бумаги на полу, зажгла его спичкой и поднесла к красивой трубочке в виде воронки, в которой был уже набит свежий табак.

– А не вредительно это твоему… вашему здоровью, – поправилась Авдотья, не утерпев сделать вопрос, который когда-то всегда делала питомцу.

– Куренье-то?!. – рассмеялся Шумский не вопросу, а воспоминанью… Он тоже вспомнил невольно, как курил когда-то трубку тайком от отца и матери, и как эта же самая женщина журила его или ахала и тревожилась, но тем не менее, не выдавала родным эту тайну.

– Да времена давнишние! – вымолвил офицер, вздохнув. – Тогда лучше было… Ведь лучше тогда было, мамушка?.. Или как бишь… Дотюшка!

Авдотья снова закраснелась, но и прослезилась от этого прозвища, которое сладко кольнуло ее в самое сердце…

– Ведь так я тебя звал?.. Говорили Авдотьюшка. А я переиначил да окрестил Дотюшкой. Да, тогда лучше было. Я думал весь-то свет – одни ангелы да херувимы, и всякий-то человек затем на свете живет, чтобы мне угождать, как ты тогда угождала… Что ни вздумай я, вынь да положь, как по щучьему веленью. Да… А теперь вот… Круто мне, Дотюшка моя глупая, приходит. Ложись да и помирай. Застрелиться хочу! – улыбаясь, добавил Шуйский и выпустил изо рта огромный столб дыма.

– Ох, чтой-то вы… Христос храни и помилуй! – не притворно перепугалась мамка.

– Право, хоть застрелиться… если вот… – Шумский замялся и продолжал: – Ты вот можешь меня из беды выручить, если пожелаешь.

– Я? – изумилась Авдотья. – Из беды выручить… укажи соколик. Я за вас… Я за моего ненаглядного… Да что ж эдакое сказывать. Сами знаете, я чаю… На десять смертей за вас пойду. Душу за вас положу, не токмо тело грешное.

– Так ты меня по-старому любишь…

– Ох, родной мой… Как такое спрашиваешь. Грех вам такое спрашивать у мамки своей…

– Да ведь… время… Не вместе, как прежде. Может, и разлюбила. Я здесь, ты в Грузине. Я офицер, не мальчишка. Давно и беседовать с тобой не случалось…

– Сам не изволил, – тихо произнесла мамка, и в голосе ее отчетливо сказались, как бы само собой, печаль и укоризна.

– Ну-да, да… Не приходилось… Время… года мои… свои заботы… А вот теперь… вот и ты вдруг понадобилась, без тебя я дела ни руками, ни обухами не повершу. А ты можешь…

– Приказывайте…

– Ну вот… Слушай… Я тебя за этим и выписал из Грузина. Кроме тебя, я довериться никому не могу. Дело простое, но и погибельное, если болтать на всех углах. Ты не болтушка, да и меня любишь и подводить не станешь. Ну, скажи-ко… Помнишь Прасковью…

– Пашуту нашу…

– Ну да Пашуту…

– Как же мне не помнить, Господь с тобой! – воскликнула мамка и, вспомнив, что обмолвилась, заговорив по старому на «ты» – не поправилась.

– Ты ведь ее из воды вытащила. У тебя она и росла.

– Пашута мне все одно, что дочь родная. Немало я горевала, что ее по билету в Питер пустил граф, здесь погибельное место, а она из себя красавица. Долго ль до беды. А ей бы замуж за хорошего парня, из наших грузинских.