Аура (сборник) - страница 28



Первые цветы пойдут по двадцать долларов за штуку! Оставалось только растянуться на кровати и ждать, чтобы каждый день с двенадцати до двух расцветала новая орхидея. А может быть, будет вырастать сразу несколько – на сорок, восемьдесят, сто долларов ежедневно.

Но вдруг, ни с того ни с сего, на месте срезанного цветка вылез острый занозистый сук. Муриель не успел и охнуть, как острие с жутким треском пробило ему пах, и смазанный кровью кол устремился выше, врезаясь в нутро человека, раздирая в своем слепом упорстве его нервы, разбивая сердце в куски. Ни сказать ни описать того, что случилось. Так и лежал Муриель на заре, разорванный надвое, расчлененный, раскинув скрюченные руки. Лепестки увядшей в сухом стакане орхидеи отражались в мертвых глазах Муриеля легким волнением света.

А снаружи, между искушениями, висела Панама, вцепившись зубами в собственную суть.

Pro Mundi Beneficio[31].

Устами богов

«Бин-бин-бин» – стучали капли по лицу окна, плакавшего чужими слезами, а я поглядывал на стрелки часов: вот-вот они сомкнутся – на двенадцати – и задушат меня. Высокое окно, низкий потолок, стены, стонущие при совокуплениях в цементе углов. Да, стены сближались и сужались, одна – приземистая, другая – продолговатая, третья – вздутая, четвертая – со стеклянным влагалищем, они двигались в этом единственном укромном месте на сумасшедшей карте Великого города[32]. Мне не хотелось смотреть в окно. Я всегда тут скрывался, бежал от вязкой беспринципности, от тошнотворной угодливости, подслащенной розовым сиропом и любезной улыбкой, не сходящей с лица торговой площади размером в страну; я бежал от загаженных и заплеванных дворцов, от полчищ грызунов, одетых в габардин и твид, навсегда покрасневших под родимым солнцем; бежал от этих самых грызунов – natura naturata[33], – что толкутся в жерновах неонового света, превращающего их в напомаженные трупы, которые плавают – с подбритыми гениталиями, свежими разрезами на телах под твидом и вставными зубами – в формалине ночного морга. Когда часы обнимут самих себя, вытянув и сжав в полночь обе свои ноги, то скоро, я это знаю, придут мои незваные гости. Они уже ждут в прихожей моего сознания, пока ноги времени не заденут их в своем магическом беге. Я знаю, что скрип двери, их хриплое и натужное завывание под сурдинку, весь этот квази-африканский концерт с его «тран-тара-тан-тан-тан» в четырех стенах – не более чем лицедейство, любезное притворство, приглашение коварных святош на чашечку шоколада, отравленного болью и присоленного сгустками крови. А они бренчат без умолку на тысячах гитар, будто их пальцы продолжились струнами. Но что кроется за их улыбчивым оскалом и дружеским похлопыванием по плечу? Однажды ночью они хотели проникнуть сюда под видом марьячей[34]. Одних их песенных стенаний, неуловимым убийцей влившихся в мою комнату через замочную скважину – куда они смотрят день и ночь, – было достаточно, чтобы я обезумел от ярости. А ведь все это приносилось мне в дар. Нет, не знают они о ящике Пандоры, о гибельной силе мифологии! Мифы живы, их боги-монстры и поныне – с одышкой, с инфарктами – довлеют над нами, обращая нас в дальтоников, чтобы бесцветной тенью слиться с пылью и грязью; они возятся под землей, чтобы высовывать наружу довольные морды; они летают по воздуху и потрошат горы, потрясая обсидиановыми ножами. Они укрываются в политических центрах, мечут громы и молнии в красных президиумах, залегают в тине при вражеских вторжениях, дремлют в годы вековой сьесты. Из всех тупиков они находят выход; дожив до седин, надуваются индюками; упав в пропасть, выползают змеями. Ныне сиеста затянулась, и, когда они просыпаются, чтобы что-нибудь пожевать, кто-то из них орет с верхушки кактуса-нопаля: «Мы вернулись встретить самих себя!».