Август Козьмины - страница 2
Козьмина с самого раннего детства слышала музыку, не вычурную мелодию мыслей или фантазий – просто музыку.
Случалось это длинными тихими вечерами. Сначала невидимый оркестр давал какую-то ноту, словно настраиваясь. Внимательно выслушав ноту, Козьмина разрешала продолжить. Робко вступали струнные и, пока Козьмина ещё не сосредоточилась, выдавали какие-то вымученные пассажи – просто так, для поддержания темы. Они могли нудить долго и терпеливо до тех пор, пока Козьмина наконец не зажмуривалась и не начинала командовать. Слово «дирижировать» в данном случае она не употребляла. Любила валторны, она их включала в первую очередь. Валторны умиротворённо вторили струнной группе, самовыражались слегка и затем медленно притихали. Затем вступали клавишные, они изливали всё, что им было предписано, и тоже уходили на задний план. Тут наступала очередь всяких неожиданных и даже экзотических инструментов – вклинивались замысловатые рожки, шамисены, дудуки, звучала гитара, затёсывались синтезаторы, даже колокольный звон присутствовал иногда. Вечер проходил. В самом финале оставались опять только струнные, которые Козьмина постоянно унижала, они звучали всегда до последнего, без выкрутасов, для гармонической поддержки, раболепно и назойливо. Когда хотелось заснуть, она отправляла невидимых струнников на покой, иногда прикрикнув даже: «Пошли вон! Надоели!» Невидимые пюпитры складывались, и Козьмина утихала.
Из внешней музыки ей больше всех нравился Скарлатти – Доменико. Да, она преклонялась перед гением Баха, но в конце каждой баховской пьесы с ускользающим смыслом слышала: «Ну вот, а теперь послушайте ещё это». Музыка Баха была нескончаема, вненадоедлива, она была органична и безгранична, как жизнь, но ей больше нравился Скарлатти. Каждая его соната, обрываясь, говорила: «Это всё! Навсегда! Уйдите все!» Такого рода финал завораживал Козьмину больше всего. Доменико был её лучшим воображаемым другом. Моцарта она считала легкомысленным мальчиком, одарённым повесой. Бетховен был букой. Шопен заставлял страдать от сладостного диабета. Мусоргский был гениальный неряха. Римский-Корсаков – академический шмель, работяга и ворчун. Штраус – вальсирующий жуир. Любила она Рахманинова и Прокофьева, но времени разобраться в их замысловатых формах не хватало. Она словно отложила их в сторонку для будущих впечатлений. «Пусть Серёжи полежат пока на полке», – говорила себе она.
Музыкального образования у Козьмины не было. Имея в голове собственный оркестр, она сознательно упустила из виду, что существует иная, непонятая теория музыки, отличная от её собственной. Её устраивала своя, уютная и послушная, и казалось, если она вдруг начнёт постигать какую-то иную музыкальную грамоту, это может разрушить её собственную внутреннюю гармонию звуков. «Ни за что!» – говорила она себе. Отсылала струнников спать, и сама засыпала.
Козьмина ожидала возвращения книги. Ей нужна была книга, и только. Она себя убеждала в этом, впрочем, не настаивая, – конечно же, книга. Она ведь не смогла её в очередной раз перечитать, что до этого случалось регулярно. Задумавшись и забыв книгу в парке, она прервала цикл общения с ней. Ничего не произошло, мир не перевернулся, и Козьмина начала сомневаться – так ли уж нужно было в сотый раз перечитывать книжные мысли, ещё раз убеждаясь, что понято правильно и другого смысла в строчках уже не существует. Строчки были досуха выжаты Козьминой, словно виноградные грозди. Выжатый сок этих строчек уже давно перебродил в вино и с каждым новым прочтением пьянил Козьмину гораздо сильнее, чем будоражил. Может быть, поэтому она и забыла её на лавочке, задумываясь о большем, о том, чего в строчках уже не было. У книги наступил возраст ненужности, что эквивалентно старости у людей, и бумажный источник мудрости был безмятежно утерян.