Бабка Поля Московская - страница 44



Зато, оказавшись вдруг в ресторане впервые, да еще и не по работе – по делу ей иногда приходилось заходить в рестораны, но – с кухни, для передачи каких-нибудь бумаг, – а по приглашению военного, Капа приналегла на все, что заказал Петр. Все было так хорошо, так приятно! И человек, сидящий напротив и неотрывно глядящий ей в глаза, показался таким милым, почти родным.

Но вскоре после того, как стало совсем хорошо, ей «незахорошело».

«Плавучая Галоша» хоть и крепко была привязана к берегу, а Москва-река хоть и не бурное море, но Капу все же, видимо, укачало с непривычки, да еще и шампанское, хоть и не водка…

От всех этих «хотя» и «однако» – произошла катастрофа.

Вдруг зазвенели громко десятки гитар, взвыли мужские и взвизгнули женские голоса, и по проходам между столиками и впрямь, «шумною толпою», ввалились на эстрадный подиум пестро одетые цыгане.

Таборные быстрые пляски встряхнули и ходуном ходить заставили плечи некрасивых, чем-то похожих на негритянок, но только тощих, молодых цыганских женщин. Взметнулись желтыми, красными, зелеными и синими кругами цветА атласного салюта широчайших юбок, и понеслось…

И Капа тоже понеслась – быстро выскочила из-за празднично-красивого столика, под удивленным взглядом Петра Петровича, но подбежала не к сцене, а к перилам и стравила все съеденное за борт под разливы «Цыганочки», и на каждое «Эх, раз – еще раз!» боялась оторвать взгляд от воды, тяжело переливающейся в темноте, жирной, как мазут, нет, как курочка копченая, ой, «Еще многа-многа-многа-а-а раз!!!»

Относительно пришла в себя Капа только на набережной у парапета под Большим Каменным мостом. Остановились с Петром раз в пятый по дороге. Капа почти легла грудью и животом на широкий прохладный камень и замерла. Вроде полегчало. Слава Богу, темно было.

Петр отошел немного в сторону, покурить, хоть и было безветренно.

Боялся, как бы ей от дыма хуже не стало.

А Капе вдруг нестерпимо захотелось курить самой.

Последний раз курили они с Веркой сегодня в сумерках у входа в женский туалет в Нескучном Саду, в кустах, прячась от всех, прикрывая в зажатых кулаках зажженные папиросы и неосознанно разгоняя дым вокруг себя руками.

Если бы мать Веры, Пелагея, увидела бы «курёжку» дочери в откытую (о том, что обе девки курят, она, конечно, знала и активно не одобряла, сказала про это только два слова «Увижу – убью!»), то – все, кранты, – завелась бы в истерике и в шипении по поводу шлюх, абортов, проституток и непорядочных ночных красавиц – бабочек-однодневок, и никогда бы Вера не посмела при матери закурить. При этом при всем, зная про сына Кольку, что он, конечно же, тоже курит – молчала, хотя он, как и сестра, никогда при Пелагее не курил и папирос на виду не оставлял.

За это терпела и Капа. Уж ее-то тишайшая мать никогда и никому не сделала бы замечания, а просто молча, не осуждая, приняла бы чужой грех и похоронила его в себе. В церкви бы про себя помолилась – и простила бы.

Капа запомнила еще из школьной программы, у Тургенева, что ли, было написано про женщину одну – «не в себе», просто из-за всхлипывающей пафосом интонации учительницы: «Дура! – сказали одни. Святая! – сказали другие.»

Капа свою мать к святым, почему-то, причислить не смогла.

Она зябко повела плечами, отлепила щеку от нагревшегося уже гранита и тихо попросила Петра, просто и на «ты»: «Дай закурить!»

Товарищ капитан, как ни в чем не бывало, достал портсигар, раскрыл и протянул девушке. Капа вынула оттуда, из-под мягкой резиночки, дорогую относительно «Казбечину», подождала, когда Петр зажжет спичку, сладко затянулась – и тут же закашлялась, бросила, не загасив, папиросу под ноги, отбежала шага на три, и ее снова стошнило.