Беседы на рубеже тысячелетий - страница 10



Я тоже считаю, что замкнутая жизнь способствовала воспитанию личностных, индивидуальных качеств. Но, признаться, не вижу в этом особой заслуги. Все-таки мы видим большую зависимость человека от времени. Я статьи Пригова не читал, но мне приятно, что он вступился за шестидесятников (он и по годам к ним ближе), потому что это, по-моему, великодушно и справедливо. Они застали какой-то большой праздник, а когда праздник, люди ходят толпами и обнимаются на улицах. Я им не судья. Не уверен, что я бы этот праздник не разделял, будь я на десять лет старше. Я во многом не уверен: например, не уверен, что в 1916 году я бы не был эсером. Ручаться легко: я бы никогда не принял участия в чем-то. Откуда я знаю? Так что во многом мое развитие было предопределено условиями, в которых я жил. Марк Блок сказал, что у каждого поколения свои взаимоотношения с Богом. Может быть, проиграв в сосредоточенности, шестидесятники выиграли в простодушии. Кто знает, что более симпатично? Какие-то родовые черты нашего поколения на расстоянии прояснятся. Мы жили как в монастыре – каждый дорожил своей чистотой. Поэтому некоторые вещи обескураживают. Например, такой яркий и поэтому показательный представитель шестидесятников, как Евтушенко, написал в «Огоньке» серию статей о своих взаимоотношениях с официальной культурой. Я очень не худо к нему отношусь, но нам диковинно читать обо всех хитростях, всех его взлетах и падениях, когда он с какими-то очень высокими чинами в государстве занимался всеми этими тяжбами и совершенно искренне верил, что от его лица говорит русский народ и что важно пойти на какие-то компромиссы, чтобы о том-то сказать. Мы никогда не считали, что от нашего лица говорит кто-то, кроме нас самих. И совершенно очевидно было, что никакой компромисс не оправдывает сам себя и что потери в случае компромисса на самом деле больше. Просто в эту сторону не смотрели. Была черта, за которую нельзя перейти. Люди были более или менее практичные, слабые, сильные, отважные, малодушные, но коль скоро они принадлежали к определенному кругу, некоторых вещей просто не делали.

И со временем это может стать предметом воспевания. Дескать, поколение Евтушенко шло на компромиссы, а поколение Гандлевского было чистым.

Я в этом не вижу беды. Повторю, я привязан к своему поколению не потому, что оно лучше других, а потому, что я из него вышел. Меня вовсе не пугает, что мы будем отосланы в своих проявлениях к родовым чертам этого поколения. Ну и что? Почему я должен стесняться, если мне скажут, что у меня походка чисто отцовская? Мне это даже приятно.

Но отцовская черта может быть только у одного человека, это сугубо индивидуальное качество.

Ну, я тоже надеюсь, что все мы сами по себе, но какие-то общие правила поведения для нас существовали. Мы ведь сейчас говорим не о поэтике, я надеюсь, что поэтики у нас разные. А какие-то общие правила поведения сближают, дают возможность понимать друг друга без долгих объяснений. Скажем, с представителями других поколений при поверхностном общении многое приходится объяснять в моем поведении, а им – в их. Может быть, это разница между поколениями, а может быть, объективное старение, мне не понятно. Мне в двадцатых числах августа 1991-го позвонил мой молодой приятель и говорит: срочно приезжай на Дзержинку, ты такого еще не видел. Там валили памятник Дзержинского, это было в своем роде удивительное и замечательное зрелище. Мне приходилось в себе искусственно подогревать аффектацию и веселость, а потом я и рукой махнул. Я себя чувствовал другим среди двадцатилетних молодых яростных людей, которые прыгали, размахивали знаменами, взмывали на памятник, которых еле удавалось отогнать оттуда, потому что это было опасно. Я по-стариковски постоял в стороне полчаса и ушел, хотя то, что происходило, в 1970-е годы было бы сюжетом какого-нибудь желанного, чудовищного, фантасмагорического сна.