Биенье сердца моего - страница 17
Будоражила деревню вечерами моя гармонь. Тосковал я по жарким губам цыганки. Бледными и неинтересными казались деревенские девчонки. Знал я, что слышит она мою гармонь, рвётся сердцем ко мне, но не может уйти из табора.
Плескался по сонной деревне девичий смех, сквозь щели в крыше сеновала пробивался лунный свет. Тоскливо поблёскивала небрежно брошенная на сено гармонь. Лежал я в тревожном забытье на мягком тулупе и торопил ночь. Скорее бы утро! А утром – встреча с ней. С любимой…
Остро пах шерстью тулуп. Увядшей земляникой пахло сено. Засыпал я неспокойным сном и всю ночь бредил её именем…
– Пойдём к нам! – сказала она.
Я не сразу понял, что приглашает она меня в табор. Идти туда мне было страшновато, но любопытство пересилило, и я согласился.
Регина рвала по дороге пыльный донник, гонялась за бабочками, сдувала на меня пышные шары одуванчиков. А то пряталась от меня в ржаном поле и выбегала потом вся в жёлтой пыльце, припадала ко мне, закрывала озорные глаза и ждала поцелуя.
Из лощины, спадающей в лог, тянулся дымок. Среди притоптанных трав беспорядочно грудились телеги, задрав к небу связанные оглобли. Две собаки с лаем выкатились нам навстречу, но после окрика Регины смолкли и виновато завиляли хвостами.
Безлюдно в таборе. Разбрелись цыгане по окрестным деревням добывать пропитание. Потрескивал дымно костёр. Висели над ним закопчённые котелки. Сидели около костра трое пожилых цыган. Они не ответили на моё приветствие, не повернули даже голов.
Около драного серого шатра сидела цыганка с яркими стеклянными бусами на шее и слушала патефон.
– Моя мама. Нога болит у неё, – сказала Регина, и цыганка блеснула в улыбке жёлтыми32 зубами, но ничего не сказала, накручивая заводную ручку патефона. Я узнал её: это была та самая цыганка, что нагадала мне: «Не будет тебе счастья в жизни, сынок…»
Регина объяснила что-то матери и стала перебирать пластинки.
– Хочешь Шульженко? – спросила она. Я кивнул головой.
Хрипела под тупой иглой заезженная пластинка, задумчиво перебирала бусы мать Регины, а с телеги неподалёку бросал на меня свирепые взгляды здоровенный румяный цыган. Он держал на коленях хомут и тыкал в него длинным шилом.
– Кто это?
– Васька, – небрежно ответила Регина, поставила новую пластинку, придвинулась ко мне и сказала:
– Осенью мне будет семнадцать. Меня отдадут за него замуж…
Я вздрогнул, а Регина продолжала:
– Отец меня отдаёт за него. Васька отцу уже двух коней дал… У Васьки была жена. Простудилась, умерла…
Я почувствовал смертельную ненависть к этому мордастому Ваське. Я не согласен был отдавать ему Регину. Я готов был биться с ним смертельным боем.
Земля пьяно плыла у меня перед глазами, я хватался за траву, вырывая её, а Регина добивала меня:
– Он даже бьёт меня иногда… Требует, чтобы уже теперь я приносила ему еду…
Васька, видимо, понял, что говорят о нём, сполз с телеги, бросил хомут и, подойдя ко мне, хрипло выдохнул:
– Чава нада?
Я встал и с ненавистью смотрел в его тупое лицо. Мне хотелось его ударить, но я видел, что мне с ним не справиться: Васька был больше меня вдвое. От бессильной злобы на глазах моих навернулись слёзы. Я кивнул Регине и пошёл прочь.
Горькая обида душила меня. Я злился на себя, на то, что молод, что не могу вот взять да и сделать Регину своей женой. Я чуть не плакал от досады, что мне всего семнадцать, что нет под ногами твёрдой почвы, что ещё год учиться в школе, что заикнись я отцу о женитьбе, – он, пожалуй, снимет с крюка ремень…