Борис Суперфин - страница 7



Кстати, о том, чего добивался Борис. Он всегда находил у отца понимание и сочувствие во всем, кроме этих своих «усилий на почве словесности и мышления» (это словами папы). Его агрессия не была до конца понятна Борису. Когда Борис преподавал в университете, папа боялся, что литература помешает тому, что обычно называют «научной карьерой». Но вот он ушел из университета, открыл у них в N-ске филиал московского негосударственного ВУЗа (это тоже шок для отца, так как надо жить тихо, не создавая заметных колебаний воздуха в окружающем тебя пространстве), и отец переживает, что творческие поползновения сына помешают вести дело. Борис возмущается, но ни эмоции, ни логика здесь не действуют. Отцу видится в этих его претензиях на «творчество и чудотворство» (папа умел быть язвительным, едким) некий вызов судьбе, облагодетельствовавшей Бориса филиалом. А искушать судьбу?! К тому же ему и маме было жалко денег сына. (Борис пока что издавал книги за собственный счет.) Но вот пришло время, Борис потерял эту работу. Теперь его писанина вообще ничему уже не мешает, а издаваться за свой счет уже нельзя. А отец всё доказывает… Он на воспитательном поприще, учит сына как до́лжно, как правильно. И если бы он считал его бездарностью, графоманом, но ведь нет. «В этом что-то конечно есть», «всё это серьезно, м-да», вот его мнение о книгах сына. Он признал наконец-то. Но агрессии меньше не стало. И дело не только в том, что писательство не принесет его сыну дохода, не обернется признанием, и даже не в реакции на то, чего он не понимает. Он, к примеру, не понимал Кафку, но, разумеется, знал, что это его проблемы, но никак ни Кафки. Только, в отличие от Бориса, Кафка никогда не был его сыном.

Ему виделась здесь претензия Бориса на нарушение едва ли не миропорядка (!), в котором Борису отведено скромное, тихое место (речь теперь уже не только, может, даже не столько о работе), и местом этим сын должен быть счастлив, а если не будет, то место может и перестать быть тихим. (Метафизика сверчка и шестка). То есть, Борис опять же не вправе гневить, провоцировать судьбу. Вот что не устраивало отца в творчестве сына, пусть вряд ли было отрефлексировано им самим. Выскажи ему Борис, папа посмеялся бы только: «Слишком сложно для меня». Но он, в самом деле, защищает, пытается защитить сына от самой судьбы, от гнева каких-то анонимных вселенских сил. (Бывало, сердце сжимается от жалости к отцу.)

Каждый раз, когда Борис делится с ним, говорит о литературных своих удачах, неудачах, об отношениях с издательствами, отец начинает спрашивать о здоровье Илюши (сын Бориса), о семейных делах. Это значило: есть вещи поважнее всего этого твоего, есть иерархия. И отец ее демонстрирует, утверждает в который, бессчетный раз. И всё это длится, повторяется годами. Воспитательная работа длиною в жизнь.

Отец пытается примирить сына с жизнью, с неуютной, часто недоброй, но единственно возможной, безраздельной. К тому же ее можно перехитрить, став ее частью, а сын норовит вылезти за ее рамки, то углом своей книги, то удлиненным своим стихом.

В мазохистские свои минуты Борис специально заводил с ним разговоры «о творчестве», чтобы нарваться на его отповедь.

Отец не хотел и боялся филиала, открытого Борисом, но стал ему помощником. Без него Борис вряд ли бы справился. Здесь отец переступил через свою теорию «шестка». Он даже понял развод Бориса. Пусть был против, конечно же, ибо считал, что с Инной Борис в безопасности (и вообще, сын, семья, долг). Но ведь понял же, понял. А с литературными усилиями сына так и не смирился. И был равнодушен к его разочарованиям и мукам.