Божедомы - страница 17
Оле мне грешному, что я здесь вытерпел!
Оле вам, братия моя, искренний и други, за срамоту мою и унижение! Губернатор, яко немец, соблюдая и Лютера амбицию, попа русского к себе не допустил, а отрядил меня для собеседования о сем к правителю. Сей же правитель, поляк, не по владычнему дело сие рассмотреть изволил, а напустился на меня с криком и рыканием, говоря, что я потворствую расколу и сопротивляюсь воле моего Государя. Оле тебе, ляше прокаженный, и ты с твоею прожженною совестию меня сопротивлением Царю моему упрекаешь? Однако ушел молча, памятуя хохлацкую пословицу: “скачи враже, як пан каже”. Все сие было как бы для обновления моей шелковой рясы, которая, при сем скажу, сделана весьма исправно и едва только при солнце чуть отменяет, что из разных материй.
Марта. Сегодня в субботу страстную приходили причетники и дьякон Прохор Преклонский просить, дабы неотменно идти со крестом на Пасхе и по домам раскольников, ибо несоблюдение сего им в ущерб. Отдал им из своих денег сорок рублей, но не пошел на сей срам, дабы принимать деньги у мужичьих ворот, как подаяние. Вот теперь уже рясу свою вижу уже за глупость, мог бы и без нее обойтись, и было бы что причту раздать. Но думалось: “нельзя же комиссару и без штанов”.
10-го июля 1837 года был осрамлен до слез и до рыдания. Опять был на меня донос, и опять я предстоял перед оным губернаторским правителем за невхождение со крестом во дворы раскольников. Донос сделан дьяконом Преклонским и причетом. Как перенести сию низкость и неблагородство? Мыслитель и администратор! сложи в просвещенном уме своем, из чего жизнь попа русского сочетавается. Возвращаясь домой, целую дорогу сетовал на себя, что не пошел в академию. Оттоль поступил бы в монашество, как другие; был бы с летами архимандритом, архиереем; ездил бы в карете, сам бы командовал, а не мною бы командовали. Суетою этою злобно себя тешил, упорно воображая себя архиереем, но приехав домой, был нежно обласкан попадьею и возблагодарил Бога, тако устроившего, яко же есть.
11-го июля. Был я осрамлен в губернии; но мало в сравнении перед тем, сколь дома сегодня остыжен, как школьник. Вчера только вписал я мои нотатки о моих скорбях и недовольствах, а сегодня, в день Ольги равноапостольной, пошел служить раннюю и увидел посреди храма стоящего бакшевника Константина Пизонского, а возле него двух его сирот, Глашу и Олиньку, и сию последнюю в ситцевом платьице. Вспомянул, что она имянинница. Взглядывал неоднократно на Пизонского… Какою светлотою и какою радостью сияет лицо его! По обедне выслал с дьячком Олиньке просфору, и кончилось сие слезами. По отпусте выхожу, а Пизонский с детьми на коленах у южных врат и со слезами руки мои начали целовать; а сам Пизонский лепечет: “За радость, отец, благодарим, за радость!” А сколь велика эта радость? – просфора, сироте-имяниннице поданная. – Я роптал за уколы гордости моей, а сей нищий, в плетушке за плечами утащивший сирот, коих доля была быть ослепленными нищею Пустырихою, счастлив от безмерия добра своего. Сколь глупа в самом деле вся скорбь моя.
6-го августа, день Преображения Господня. Что это за прелестная такая моя попадья Наталья Николавна! Я ей говорил как-то, сколь меня трогает нежность беднейшего Пизонского о детях, и она тотчас поняла или отгадала мысль мою и жаждание: обняла меня и с румянцем стыдливости, столь ей идущим, сказала: “Погоди, отец протопоп… может, и своих Господь детей даст нам”. По обычаю, думая, что сии надежды суетны, я ее о сем не спрашивал, и так; оно и вышло. Сегодня же я говорил слово к убеждению в. необходимости всегдашнего себя преображения, дабы силу иметь во всех борьбах коваться, как металл некий крепкий и ковкий, а не плющиться, как низменная глина, иссыхая сохраняющая отпечаток последней ноги, которая на нее наступила. Говоря сие, увлекся я некоею импровизациею и указал народу на Пизонского. Хотя я по имени его и не назвал, но сказал о нем, как о некоем посреди нас стоящем, который, придя к нам нагий и всеми глупцами осмеиваемый за убожество свое, не только сам не погиб, но и величайшее из дел человеческих сделал, спасая и воспитывая двух погибавших неоперенных птенцов. Я сказал, сколь сие сладко – согревать беззащитное тело детей и насаждать души их семенами благости. Не знаю уже, отчего, выговорив это, я сам почувствовал мои ресницы омоченными и увидал, что и многие из слушателей стали отирать глаза свои и искать очами по церкви некоего, его же разумевала душа моя, искать Котина нищего, Котина, сирых питателя. И видя, что его нету, я ощутил как бы некую священную острую боль и задыхание, и сказал: “Нет его; нет его, братия, меж нами! ибо ему не нужно это слабое слово мое, потому что слово любве всякой давно огненным перстом Божиим начертано в смиренном сердце его. Прошу вас, – сказал я с поклоном, – все вы, здесь собравшиеся достопочтенные и именитые сограждане, простите мне, что не венчанного мученика, не стратига превознесенного воспомнил я вам в нашей беседе в образ силы и в подражание, но единого от меньших, и если что смутит вас от сего, то отнесите сие к моей малости, зане грешный поп ваш Савелий, назирая сего малого, не раз чувствует, что сам он перед ним не иерей Бога вышнего, а в ризах сих, покрывающих мое недостоинство, – гроб, вапною раскрашенной повапленный. Аминь”.