Будь моей сестрой - страница 3
Рожь не всю выгребли, Нюрка да поминальщики-то, так она парила ее потихоньку в остатнем чугуне или в крупорушке молола, лепешки на поду пекла, серы, невкусны. Мать плохо ела. Сушены грибы, мочены брусника да клюква. Но… До весны… Не хватит, хоть мать совсем не ешь… Она и перестала, не ела, не пила – вода изо рта выливалась, глотать не могла… Язык распух, сама горит, а руки-ноги ледяные… Ну, она стара уже. Пожила. А Орька так устала, что сама не знала, хочет жить или нет.
Календарь худел. Последний листок Орька отрывать не стала. Мать умерла тридцать первого декабря, без Орьки – в школе была елка с подарками, и учительша послала вожатую, чтоб и ей, Орьке паршивой, праздник, мол, хоть и не пионерка; и Орька пошла за подарком. Схватила сверточек из газетки и убежала, пока мальчишки не отобрали. В своей ограде, запыхавшись, развернула. Думала, хоть еда, – но нет, тонка книжка Маяковского «Возьмем винтовки новые», карандаш «Слава труду» да городска конфета в фантике, «Ананасная». Что такое ананасы? Еда така?
В деревне гуляли. В выстывшей избе тишь, даже мыши не скребутся. Мать лежала хороша, спокойна. Лицо аж светилось – отмучилась. Орька сунула матери конфету в липкий холод за пазухой, стащила тело на пол и зашила мать в последний половик. Так-то конфету не скрадут, пока она мать одну в избе оставит. Хоть на том свете попробует. Может, с батей поделится.
Положила на санки дров побольше, даже в хлеву доску трухлу в стайке выломала, растопки взяла да заступ дедов – и на кладбище.
Еле добилась сквозь сугробы. Вот бабкин крест, вот дедов. А матери где крест взять? Рядом с дедовым крестом разрыла снег, запалила в глубокой снежной норе костер, погрелась. Из снега не выглянуть, только красное небо видно. Смеркается что-то быстро. Дым не давал дышать, жег глаза; во рту отдавало кровью. Земля под костром отмокала. Это батя как-то Науму, парнишке еще, рассказывал, как зимой дудки в мерзлой земле бить, Орька в куклы еще играла, услышала. Дак вот, пригодилось.
Из деревни доносилась гармошка, взвизги, мужичьи страшны выкрики. Бабка сказывала, что бесы, бывает, занимают деревни, если там людей не станет. И живут, людьми притворяются. Кричат, ссорятся, ведрами бренчат ржавыми. В лесу да по горам чертовы деревни далеко слышно. Вот как сейчас их деревню: будто там людей и нет, одна нечисть, орет и воет. Дак, верно, выведутся в деревне люди скоро. На прошлой неделе опять парней в армию угнали, подчистую, даже косоротого Еропку, а на этой – троих мужиков, дедко Ефима да Ирму-фельдшерицу арестовали да увезли в Молотов, говорят, всех за разно. Ирму бабы не любили, хоть и ходили лечиться да зубы драть, потому что она говорила, что пошибка – это, мол, так, нервы. Ну, она немка, ссыльная, что понимат. Ирма – та, понятно, немцам шпионила, а вот дедко Ефим – тот вроде японский шпион… Где он этих японцев встренул? Он уж дальше огорода никуда не ходил…
Пока грелась, ночь навалилась студеной тьмой. Деревня выла от Новогодья, а в черном небе молчали, теснясь, громадны, как глаза от страха, звезды. Куда души-то еще на небо совать, вон как там густо, разве есть там новым место?
Тихонько отодвинула костер, стала копать. Дедов заступ, который он за жизнь на треть стер об песок да об гальку по горному делу, тускло поблескивал: красно – от костра и сине – от звезд. Будто помогал – легко рыть-то. Срыла оттаявший слой в головах, опять сдвинула костер, кашляя, стала рыть в ногах…Всю ночь рыла и еще полдня.