Бумажный герой. Философичные повести А. К. - страница 3



Это было виденьем яркой жизни, возможность которой я лишь угадывал средь бледных теней будничного существования. Тогда и мир на мгновенье просиял, притом оставшись прежним, – будто я узрел его с какого-то необычного ракурса. Казалось, он, тот образ, впервые смахнул с моих глаз темные очки, самоё чрезмерность делавшие выносимой. Завороженный, почти ослепленный, чуть испуганный, – хотя вроде и не пуглив, – нежданным видением, я тотчас угадал, что он не лишь одному мне вестник. Собрав в горстку свой многолетний, однако дробный опыт бытия, пробежав памятью жизненные вешки, я угадал в нем некое обобщение. Он был гением не места, а эпохи, ибо, – я это верно почуял, – отвечал всем ее свойствам, однако вовсе не как ее скудная абстракция. Посетивший меня образ казался живей самой жизни, а существованье – лишь павшей от него тусклой тенью на замусоленной равнодушными взглядами стенке. Он был, поверь, друг мой, вовсе не мороком. Что наша эпоха гениальна, я подозревал издавна: тому свидетельство – ее громовые раскаты. Притом милосердно подернута серенькой пленкой, чтоб оказаться посильной обывателю вроде меня.

Он был убедителен, как сама несомненность. Он был даже не вестником, а самой вестью. Ничего не нашептывал, как то подобает демону-искусителю, но и не благовествовал подобно ангелу, а лишь пребывал в своем горделивом величье. Свидетельствовал: я есть, и ничего более. А коль есть он, то существует и другая жизнь, заслоненная привычными для нас сероватыми буднями. Так, друг мой, так вот. Все ж это был не ангел, ибо не целиком благ, но и не бес, ибо не звероподобен, – впрочем, много ль я смыслю в нематериальных сущностях? Он был драматичен, но вряд ли трагичен. Я, подумав, назвал его демоном эпохи. Потом, еще подумав, – гением современности, и остановился на этом определении. Уже само названье обозначало, что от него не отмахнешься, хотя, явившись раз, он больше меня не посещал. Притом яркие бесцельные мысли, которые, как я тотчас понял, были его посланиями мне, стали меня донимать все чаще. Впрочем, донимать – не то слово, по-прежнему оставались словно б дарами неведомого деликатного благодетеля: хочешь – принимай, не хочешь – так он не обидится. Причем даже столь деликатного, что не сопровождал подарок визиткой с собственным именем.

Но тогда все ж непонятно, какой он был природы – ангельской или бесовской, одарял меня крупицами непрактичной истины иль всего только душевным томленьем? Впрямь ли он тайный лидер эпохи, а может, лишь наважденье? Не знаю, что было б, если только он явился, я б велел ему: сгинь! Вряд ли бы у меня повернулся язык, но я вовсе и не желал от себя отогнать возможно единственный подлинно живой образ, вдруг глянувший из вороха картонных лиц и непровиденциальных событий моей скаредной жизни, которая в сравненье с ним сама-то казалась наваждением.

Я человек без фантазии, как и должно посредственности. Трезвый ум – мое общепризнанное достоинство, даже мои сновидения на диво рациональны, скорей они рассужденье, чем изломанная психоаналитическими бреднями память или пророчество. Мой ум, увы или к счастью, неизвилист, способен прозревать будущее, но только до поворота. Притом, как человек истинно трезвый, я готов к любой неожиданности. Измыслить демона мне, конечно, не под силу, как и смешно претендовать на индивидуального искусителя, да еще столь яркого. Оттого я не сомневался, что это было виденье эпохи в ее подлинном, грозовом обличье. Притом воплощенной вовсе не призраком, не идеей, а некой действительно человеческой или человекоподобной сущностью, бытийствовавшей во всей своей личностной определенности. Только вот где и как – во плоти иль нематерьяльно?