Цена отсечения - страница 7



– Что ж так мало? – спросил Мелькисаров. – Могли бы и ярд приписать.

– За ярд – пожизненное. А это, извините, было бы жестоко, – неожиданно включился лейтенант и снова замолчал.

Греческие монологи сменились доминошными пасами. Четыреста – нет, двести пятьдесят. Триста девяносто – да двести пятьдесят же. Ладно, триста семьдесят – двести пятьдесят, сказано вам.

Тупик.

Бутылка закончилась; куда ж ты ее? ставь покойничка под стол, иди за новой.

7

В самый день легендарного путча они улетали в Женеву: Томский открывал совместный фонд и запузырил многодневную гулянку в самом центре кальвинистской аскезы.

Выехали рано, дорога была пустая; день обещал быть жарким, но охристый свет стелился уже по-осеннему плоско, как будто солнце светило не сверху вниз, а вдоль, от горизонта. Не доезжая кольцевой, они притормозили, скатились на обочину: навстречу им тянулась бесконечная колонна бронетранспортеров. Что там радио нам сообщает? Радио нам сообщало, что Горбачев не может исполнять обязанности президента, временно введено чрезвычайное положение, и просьба ко всем советским гражданам соблюдать порядок и спокойствие.

Беременная Жанна мелко задрожала, прижалась к нему, как ребенок: Степа, что теперь будет? мы сможем вернуться? а маму в случае чего забрать? Мелькисаров ничего ей не ответил, погладил по головке, нежно чмокнул в чистый ясный лоб, и завел машину: опоздаем. В Шереметьево отвел в сторонку растерянного Томского, сказал: я остаюсь, а вы летите. Думаю, что к самому концу успею; кое-какие проблемы возникли, но думаю, что разрулю. Томский прикусил пшеничный ус, полуприкрыл свои голубые фельдфебельские глаза, покачал головой, и безнадежно сказал: «Расхлебывай, старик, и прилетай. За Жанну не боись». Как будто произнес последнее прости.

Мелькисаров свой билет зарегистрировал, довел жену до красной черты паспортного контроля, и только тут объявил ей, что не летит. Мол, ничего иначе не получится, в случае чего женевские вопросы все равно придется регулировать в Москве. И маму готовить к отъезду. Но эмигрировать, конечно, не придется. Эта байда ненадолго, он чует низом живота.

– И не вздумай плакать, милая. Тебе сейчас нельзя, во-первых. И вызовешь подозрение, во-вторых.

Посмотрел, как Жанна, внутренне сжавшись, но внешне распрямившись, с животом наперевес достойно проходит через линию границы. Развернулся – и поехал в город.

Он и сам не знал, зачем остался. Смысла – ровным счетом ноль. Но не было ни сил, ни желания сопротивляться первому порыву; нужно быть здесь и сейчас, стать частью веселого и злого народа; откажешься – проиграешь. Ставки приняты; ставок больше нет.

Люди фланировали по центру, заговаривали с солдатиками, стекались к Белому дому; кто-то ныл под гитару, кто-то кипятил чай; пахло костром; добровольческие девушки раздавали ротапринтные листовки и специальный выпуск «Независимой газеты», отпечатанной на ксероксе. Было в этом что-то счастливое, бивачное, как на съемках кино про народную войну и дворянский мир Двенадцатого года. Будто бы именно здесь, в этой точке, находится сию секунду центр мира, и этот центр тяжело, со скрипом поворачивается вокруг своей оси.

У четвертого подъезда Степана Абгаровича окликнули; сквозь танковую колонну и заслоны защитников протирался маленький седой чиновник, из ближнего ельцинского круга; они пересекались по бизнесу – и в Москве, и на Урале. «Молодец!» – сказал чиновник; «правильный выбор – и вовремя; пойдем, друг». Он повел Мелькисарова в прохладное царство восставшей элиты, где гордо и мощно вышагивал аристократический режиссер Михалков; в углу раскуривал трубку и гнусаво выговаривал помощнице спикер Хасбулатов; вприпрыжку мчался музыкант Ростропович, смачно целуя встречных без разбора; посреди холла, глубоко задумавшись, стоял один из курчатовских, академик Прыжов – неторопливый седой человек, похожий на обедневшего аристократа; в коридоре за канцелярским столом молодая тетка строчила воззвание – и никто ничего не боялся. Атмосфера была вольная, почти веселая. Вдруг все, как по команде, сорвались с места и унеслись в коридор.