Человек бегущий - страница 6
Но венцом ежедневной программы была вечерняя поездка на велосипедах. Поужинав, мы садились в седла – отец на «Украину», я на «Орленок» – и выезжали из ворот Дома творчества, спускались до шоссе, Большой «бетонки», переезжали мост, в Старой Рузе сворачивали направо и дальше ехали проселками вверх по течению Москвы-реки через поля и деревни (до сих пор помню их названия – Кожино, Полуэктово, Кузянино и Аникино, дальняя точка наших маршрутов), где отец показывал мне детали деревенской жизни. Он был музыкантом широкого профиля – критиком, оперным либреттистом, историком джаза, – но главной его страстью был фольклор: как председатель Фольклорной комиссии Союза композиторов он ездил с экспедициями по Русскому Северу, Вычегде, Печоре и Шексне, выискивал последних носителей традиции, собирал напевы и частушки (помню, его коллекцией матерных частушек живо интересовалась Лиля Брик, которой было уже далеко за 80), и оттуда, как мне кажется, шло его интеллигентское народничество – как и все шестидесятники, что в XIX, что в ХХ веке, он искал правду в толще народной жизни, высоко ценил «деревенщиков», ездил на фестивали в есенинское Константиново и шукшинские Сростки. В позднесоветской деревне он искал признаки умирающей крестьянской цивилизации: показывал мне типы срубов и наличников, учил прибауткам («домик-крошка в три окошка»), заговаривал со старушками на завалинках, непременно останавливался напиться из колодца, хотя уже тогда я смутно понимал придуманность и этнографичность этого интереса.
А мне больше нравилось в полях, где колосилась рожь с васильками, а к концу июля поспевала кормовая кукуруза – другая в наших широтах и не вырастает, зато можно было полакомиться молочной спелости початком, высасывая из него белый сок. Вечерело, над полем начинали со свистом чертить стрижи, солнце неумолимо закатывалось за лес, на блеклом небе появлялся месяц. От реки поднимался туман со сладким запахом травы и горечью полыни; скоро он заволакивал всю пойму, скрадывая очертания прибрежных ив, глуша далекий лай собак. Мы усердно крутили педали в сизой полумгле, только поскрипывали на ухабах рама и пружины седла, да подрагивал звонок на руле. Когда окончательно темнело, мы включали фонарики, питавшиеся от динамомашины на вилке переднего колеса, и приезжали домой уже ночью, пропустив вечерний кефир в столовой. Счетчик километров тоже был механический, там, в окошке, будто в старом кассовом аппарате, выползали цифры, и однажды они показали вожделенную цифру 50 километров.
Засыпая ночью, я ложился поверх жаркого одеяла, вспоминая уходящий день всем телом, всеми мышцами, обгоревшим носом, волдырями на ладонях: блики солнца, скрип уключин и журчание воды у носа лодки, толчками движущейся против течения, глухой удар мяча о грунтовый корт и звонкий – о нейлоновые струны, молочную прохладу тумана и слепое пятно велосипедного фонарика. Наверное, именно тогда я научился памяти тела, тому, что не только глаза, нос и уши, но все оно дано мне в качестве органа осязания, инструмента для открытия мира.
И, наконец, был бег. Я бегал всегда, сколько себя помню; как уверяет мама, я побежал раньше, чем пошел. Бежать было таким же естественным действием, как дышать, говорить, смеяться; в младших классах я учился в школе возле гостиницы «Украина», километрах в трех от нашего дома, ехать туда было четыре остановки на автобусе или троллейбусе, но в погожие осенние или весенние утра меня так переполняла жажда движения, что пару остановок я бежал, чувствуя, как за спиной в ранце, словно шары в барабане «Спортлото», что показывали на ТВ по субботам, прыгают учебники и пенал. Современные психиатры наверняка диагностировали бы синдром гиперактивности, вкупе с дефицитом внимания, но по счастью в моем детстве их не было; как в известном анекдоте про дочку Фрейда, видевшую во сне банан, – «бывают и просто сны», а я просто бежал. Иногда я начинал прямо от подъезда. Мама позже рассказывала, что смотрела с балкона и не успевала даже позвать бабушку, как я уже скрывался в паре сотен метров за углом, на Кутузовском проспекте.