Черновик - страница 6
Он отвернулся и уставился на покачивающийся чайник. А тот гипнотизировал начищенным алюминиевым боком, погружая в транс не хуже грибов, что росли в дальнем углу служебного жилья, настой из которых попивал иногда. И тогда жилье пугающе сжималось. Стены сужались, почти соприкасаясь, и грозили раздавить. А когда страх достигал предела, раздвигались и исчезали, и потолок тоже. Он оставался один, возвышаясь над материальностью окружающего мира. И смутно сознавал, что содержание его нынешней жизни, полнота и адекватность восприятия, и подлинная сущность, лежат вне его сегодняшнего. И, отторгнутый от самого себя, понимал, что может жить еще и в прошлом, и в будущем тоже, только не знал, как.
Толкнул рукой чайник и двинулся к полкам на поиски Операционного журнала размерами с телефонный справочник. Журнал был пронумерован, прошит через все слои суровой ниткой, скрепленной сургучной печатью, чтобы не вырывали листы. В прошлый раз он запрятал журнал, который хранил в дорогом кожаном портфеле, подаренном ГФ, так далеко, что не мог вспомнить, куда. А сейчас, когда вспомнил, не хотел доставать, страшась неведомых последствий. Однако преодолел неправильные мысли. Достал портфель. Положил журнал на операционные стол. Раскрыл. Перелистал страницы. На каждой – отпечатанные типографским способом – место для фамилии больного, диагноза, названия операции, фамилии хирурга, ассистентов, анестезиолога, операционной сестры. А дальше – снова чистое место для протокола операции, для рисунка, если потребуется, и эпикриза.
Вернулся к первой странице, где было несколько строчек от руки, неряшливых и корявых, что обычному человеку не прочесть. «Писателю следует набрасывать свои размышления, как придется и сразу отдавать в печать, потому что при последующей правке могут появиться умные мысли». В этой фразе Кьеркегора было что-то успокаивающее. «Главное – решить, о чем писать: о мотыльках, про Бога или положении евреев». С этим было ясно. Он точно знал, что не про евреев.
«Ничто так не искажает картину мира, как воображение художника». Короткая строчка настораживала, но не на столько, чтобы перестать действовать в этом направлении. «Память – это дневник, который фиксирует то, чего не было и быть не могло». С этим нельзя было не согласиться. «Анализ показывает, что радикальный гедонизм не может привести к счастью». А эта смущала загадочностью и никак не давалась в ощущениях.
«Мы уверенны, что человек добр от природы. А на самом деле человек добр, только проходя путь и только под знаком формы, естественным образом ему не данной. Она сверхъестественна. И как только мы нарушаем этот не расчленяемый тезис, в ход идет наше сошедшее с рельсов мышление…». Эта посылка философа Мераба Мамардашвили, как ему казалось, не нуждалась в дополнительных комментариях и была очень близка и понятна, поскольку точно описывала происходящее с ним. По крайней мере, в философских терминах эстетики мышления. Что касается понимания остальными, то самым аккуратным ответом было бы: «это их проблемы» или «ну и пусть».
К сожалению, он не знал тогда, каким бы глубоким и основательным не станет вскоре внутренний опыт его личности, сколь богатым не будет духовный мир, все это канет в безвестность, если не сумеет описать полноту своего бытия и тем продлить его. А еще не знал, что познание само по себе награда. И что в гораздо большей степени упреки по части понимания следует адресовать читателю; понимающей деятельности его сознания, которая может быть поставлена под вопрос. И что вопрос этот не за горами.