Чертольские ворота - страница 22



Ян благо знал довольно по латыни, откупорил украдкой у басмановского медика восхищающие венеровы капли и, несколько накапав предварительно – для совести и внятности исторических последствий – на свой язык, развел две ложки в снежно-васильковом государевом кумгане.

Ян полил из кумгана в кубок Дмитрия и видел, как скулы у царя темнеют, – проваливаясь, уменьшается и злеет глаз, и государь сам зримо зреет – сникая за столом. Ян заплескал в ладони – шуты на все направления раскатились по коврам, на их место впрыгнули сурьмленные до изумления, пудреные до последней жути шутовства, девахи в кисейных саянах – вовсю заплясали какую-то стыдную вещь.

– Ну, великий, каковы паненки? – спросил Ян.

Царь ввел на них цену – смачным непорочным словом. Он смотрел тяжело, но удивленно, на сизый кумган – якобы с малвазией.

– Пабенки как бапенки… – отер тылом горсти со свитком квашеной капусты губы. – Белил на дурехах, что ль, я не видал никогда?

– Да-ха-ха! Ряжки – што у кобылиц в упряжке! – виршами подпел близчавкающий князь Мосальский.

Бучинский живо подлил государю (заодно и служилому старику-князю) из кумгана в рюмищи, и – вдруг сам в захлебывающемся, отвесно вверх взлетающем восторге – писком воззвал: – Великий кесарь, свистни!

Отрепьев одним глотом вдохнул – светом болотным – вино… Весь зажмурясь, заложил головоломным узлом четыре перста в рот и длительно, с отзывающим из-за пределов слуха звоном, засвистал.

Плясуньи замерли как вкопанные, – прядая пугливо сережками с бусинами и ушками венчиков, но только на миг. Домрачеи враз струны смешали с затуманившимися кистями, цимбалисты безрассудно обрушились на свои хрупкие скрыни полыхающими молоточками, цевницы и бубны слились, ссыпались в один клейкий растреск, – девки в один вздох скинули саяны и рубашки и беспомощно-, бешено-белой, сплоченной, приплясывающей студенисто стеной прямиком пошли на царский стол.

Царь запьянцовским широким движением от уст так отнял кумган – навзничь опрокинулся. С охающим хохотом закатившись в упавшую маревом скатерть, с другой стороны разогнав желтые морхи, поймал в десницу чью-то ахнувшую щиколотку и потащил, хохоча, на себя – под зашалашенный натемно стол.


– …А в турских якших городех – у кажда – гарем, кажд млад и мудр до самой старости, бодр до смерти, – лишь пошевеливал русским языком сырой Шерефединов, обомлевающий в сухом пару. – …Засватает под ся яще, посляяще… а любим-жену выищет-та иза-всех-танаконец. На любимый – свой-та. А здешен муж – тожде не глядя, ровно под чадрой берет-посватывает, но одну. И любострассь у него резовей убывает себя, и пламя жизни с голоду кончает…

– Правильно нерусский говорит, – пошел голос, откуда из тумана свешивались ноги в пухе масти дьяка Грамотина. – Им и паранжи не помеха… Я бы мешки эти с их кошек вовсе не сымал, а прямо так… – голос в пару захлебнулся, нога ногу потерла мечтательно.

– Вообще да, – снизу отозвался матовый первый дьяк посольского приказу. – Самую курву, коли рюшка занавешена, восхощешь…

– Да не о том я… – обиженно приподнялись и канули куда-то ноги.

– …А-а, ты по сущи, – все же продолжал переговоры дьяк-посолец Власьев. – Тогда, да… Что любая баба есть? Покоище змеиное и жупел адский…

Весь плавно пошевелясь, Шерефединов глянул на него через покалывающую блаженно зыбь: позвоночной ложбинкой расплывчато-сутулого дьяка бежала прозрачная струйка, сам позвоночник проступал, как изогнувшийся мучимо, с лепящимися по нем темными листиками, стебелек – чудом удерживающий неподъемный плод.