Четвёртая пуля - страница 6



Присел Сибирцев на корягу, погладил ладонью горячее сухое дерево – гладкое, ни сучка, ни занозы. Окурки вон валяются. Это тех, уже зарытых в братскую могилу… Достал из брючного кармана кисет, привычно свернул самокрутку, закурил и глубоко, до кашля затянулся. Папиросы, что привез Илья, лежали в мешке там, в бричке. Они для другого дела пригодятся.

Тут же вспомнился батюшка, Павел Родионович, его широкий вальяжный жест: прошу покорно, – и протянутая открытая коробка асмоловских папирос. Да, святой отец, вот и ты супротив своего начальства пошел, против Бога, значит, ибо самоубийство – грех непрощаемый, а для тебя ж того пуще…

От отца Павла мысль перекинулась к его тоже покойной супруге Варваре Дмитриевне. Так и не довелось познакомиться, увидеться. Говорили, хороша была, высокая, статная, истинная русская красавица. Да вот ведь как все сошлось: ее озверевшие от жратвы и возки казаки изнасиловали, а после сожгли в ее же собственном родном дому, ну а батюшка сам на себя руки наложил.

Вот, видишь ты, и не от нас вовсе, а от своих, так ведь получилось, от тех, кого ожидал и призывал, беду на свою голову накликал. А казаков этих мы вчера побили, постреляли… За малым исключением. Кого ж судить теперь: виноватых, считай, никого и нет в живых. Ну так что, справедливость, значит, восторжествовала? Как бы не так, дорогой товарищ, нету здесь и близко никакой справедливости. А есть грязь и кровь, и под этим бурным разливом всеобщего озверения не сразу угадаешь верную дорогу в царство светлого грядущего.

Они – нас, а мы, стало быть, – их. А ведь революционная беспощадность, которая смолистым факелом то и дело вспыхивает в фанатичных глазах Ильи Ныркова, – опасная субстанция, порождающая снова и снова страшного зверя, поедающего детей своих. Вспоенные кровью в крови же и захлебнутся…

И снова, как нередко в эти долгие недели, проведенные здесь, в рассыпающейся… да чего теперь-то – в рассыпавшейся окончательно старинной барской усадьбе, задумался Сибирцев о причинно-следственных связях той жестокой драмы, которая долго разыгрывалась на Тамбовщине, а нынче уж подошла к своей кульминации. Поначалу-то все было ясно – очередная вспышка бандитизма. Вовремя не подавили, теперь расхлебывай. Но постепенно для Сибирцева стало выясняться и другое; кулаки, бандиты, эсеры – это на поверхности, это – головка, видимая верхушка. Сколько их на круг? А черная невежественная масса? Миллионы людей! Это на четвертом-то году советской власти? Не аристократы ведь, не баре какие, коим родовые поместья пожгли. Да и сам Антонов – всего-навсего сын слесаря. За что им-то до смертельной ярости большевиков и свою собственную власть ненавидеть? Видно, не в одной тут и продразверстке дело. Или не только в ней. Глубже надо глядеть: другое, похоже, мужики узрели. А поняли они, что из одной кабалы хотят их в другую. Оттого и удалось Антонову взметнуть народ, захлестнуть пожаром аж три губернии. Кровь против крови.

Мужика палят, и он палит. Он схватился за ружье, а против него пушки. А что ему всего-то и надо, мужику? Землю свою, что однажды ему уже отдали – безвозмездно, навечно. И тут же надули, вчистую ограбили. Вот он и… Однако спохватились, поняли там, в Москве, что ведь эдак-то придется всех мужиков, всю Россию под корень изводить. А кормить-поить кто тебя будет? Нет, сообразили, успели, главное. Так вот теперь, значит, самое время и подошло: разъяснять, успокаивать, вытирать подолами рубах окровавленные в драке физиономии, миром кончать разбой. А тут снова – на тебе! Как она уже надоела, революционная беспощадность, будь она трижды проклята!