Да воздастся каждому по делам его. Часть . Ирка - страница 5



– Мне надо с тобой поговорить, Ира. Серьезно.

Она посадила меня на стул, села напротив. Я хотела вырваться и убежать, но руки у мамы были сильные, и вывернуться не получилось. Она смотрела мне прямо в глаза, и на ее белом лбу собралась складочка, а розовые губы подрагивали. Так всегда было, когда она сильно сердилась.

– Я многое тебе объясняла, Ира. Про Оксану, про её жизнь, про маму её тоже. Ты вроде все понимала. Или нет?

– A чего она?

Вредный червяк в моей голове ворочался, а в боку все покалывало. Мне уже было стыдно, но признаться – означало сдать позиции. А я свои позиции без боя не сдавала.

– Значит так!

Мама встала, зашелестев шелковым новым платьем, от которого пахнуло духами и шоколадом. Мне уже так захотелось прижаться к ее теплому боку и зареветь, что стало плевать на этот бой. Я рванула к ней, но она уверенно отстранила меня, отошла к двери. Потом повернулась ко мне.

– Мы все идем в цирк на Новый год, ты знаешь. Все, кроме тебя.

У меня даже дернулась голова, как от удара. Слезы прорвали плотину и хлынули градом.


***

– Ты обалдела, Ангелин. Ребенок два месяца ждал этого цирка, она вон, весь альбом клоунами и медведями на велосипедах изрисовала. Надо же меру знать!

– Мам, наказание должно быть запоминающимся, иначе оно не имеет смысла. Она поступила зло. Это стоит наказания. Оксана эта, как песик бездомный живет, у нее радости никакой нет, ты же знаешь, Верка забросила её совсем. Я Ире все объясняла. Она все поняла было… Но сказала мерзость просто так, из вредности и злобы.

– Эта Верка тебя чуть со всеми родными не перессорила, Линка вон, хорошо она здоровая кобыла, и родила без бед. А если б скинула, да не дай бог ребёнок помер? Ты как бы в глаза людям смотрела?

Голоса взрослых на кухне гудели, то нарастая, то удаляясь. Мне казалось, что кучка пчел слетелась на мед, капнутый на стол. И пчелы, пока весь мёд не растаскают, не разлетятся. Я сидела у себя в комнате на диване и клевала носом. Гуд меня усыплял, но слова я различала. Особенно баб Анин, она говорила резко и раздельно, и только её голос не жужжал, а бил по перепонкам, вызывая странную боль в голове.

– Про Бориса поговорят, да забудут, козла этакого. Он уж там, перед Линкой усом повёл, та и растаяла, простила. А тебя век с твоим добром вспоминать будут. И в Веркой твоей, приблудой. Ты же их познакомила.

– Мам. Он не бычок, я его за ноздрю не вела на случку.

Глубокий и нежный мамин голос тоже выбился из гула и прозвучал так, как у нас в оркестре в музыкалке звучит валторна. Нежно, переливисто – и один, во вдруг возникшей тишине смолкнувшего аккомпанемента. Я даже проснулась, и болезненный стук в голове на минутку затих.

Но бабушка сбила тон:

– А ты еще дочь её привечаешь. И с Иркой позволяешь дружить. Да еще и так наказываешь собственное дитя. А у Оксанки этой уже сейчас глаз блудливый. Вылитая же мать, копия.

Баба Аня стала говорить громче, я совсем проснулась. Голова болела все сильнее, я легла на диван, чувствуя, как тянет ноги ломотно и неприятно. Болело горло так, что я не могла глотнуть и, пытаясь позвать маму, просипела:

– Мааа. Мааа.

Никто не слышал и мне показалось, что я одна. На всем свете…


***

Как я обожала болеть. Сейчас, когда уже спала температура, но все еще от малейшего движения меня бросало в жар, мне разрешили лежать в мам-папиной спальне, на огромной душистой кровати с белоснежным, гладким, холодящим бельем и читать Большую Советскую энциклопедию. Энциклопедия была тяжелой, как гиря, но я все равно, с трудом вытаскивала её из тесноты шкафа и тащила на кровать, запыхавшись от усилий.