Дань саламандре - страница 2
И мой ответ: меня не бойся, я – не человек.
Глава 2
Снявши голову, по волосам еще как плачут
Когда-то, в прошлом тысячелетии, мне повезло сплавать в Кижи – июль, высоченные травы, багровый шар закатного солнца, пышный, тяжкими складками, шарф облаков – и длинный кровавый шлейф. И вот если принять всё это за фон, то на нем очень рельефно запечатлевалась такая картинка (очарование которой, правду сказать, снижала догадка, что это всего лишь разыгранная на потребу туристов часть «действующей экспозиции», но всё же): на резной галерее, темной от времени и сказочного своего назначения, – на галерее, опоясывавшей поверху «Дом зажиточного крестьянина» (название экспоната), сидела девушка (нет! – «дева»), а смуглая, худощавостью в щепку, седая старуха чесала ей гребнем власы.
Крыло темно-русых волос – тяжелое, гладкое, которое старуха то и дело вздымала медленным (похожим на грабли) темным деревянным гребнем, а потом медленно-медленно отпускала (и крыло, медленно опадая, оплетало-завораживало мою душу нежной паутиной тончайших золотых струн) – это крыло, очень теплое и словно бы ароматное в подсветке закатного солнца, – отливало всеми сортами драгоценных дерев.
Картина являлась словно бы иллюстрацией... Да: словно иллюстрацией любимой мной с детства строчки – «в избушке распевая, дева...». Потому что, хотя выставленное на потребу туристов чародейство происходило не внутри избушки, а вовне, да и не зимой, а в жаркой сердцевине лета, но чувство лучины там, в Кижах, внушала, быть может, сама обреченность закатного солнца. Да: обречeнность солнца. И, кроме того, вот это сладостно-протяжное, нерасторжимое, цельнолитое слово – «распевааааяааааадееееевааааа» – как нельзя более явственно воплощалось в блестящей длине шелковых, тягучих, как мед, темно-русых девичьих власов.
Вот и у тебя были такие же волосы.
Глава 3
Индейское лето
Наступил мой любимый октябрь: яркое солнце – и холодный, словно бы штормовым ветром очищенный воздух.
Да уж! Эфир в октябре – насыщенный лазурный коктейль по рецепту экзотических островов – терпкий, со льдом – и густым свежим желтком. И никакое это не бабье лето (квашня, размазня), а настоящее индейское – когда разнузданно-дикий индиго небес истекает голубой кровью в любовном противоборстве с дикарским, безумным огнем деревьев. Листья высоких, еще густых крон сухо и громко шуршат, как перья в боевом головном уборе – чероков, команчей, апачей, навахов, сиу. Холодное пламя небес, палящее пламя дерев – сплошное, повальное пожарище октября.
Очищающее.
Рождающее меня вновь.
Уже той осенью, вспоминая наш первый разговор про мать Герберта, я много раз мысленно ругала себя, почему мне не пришло в голову выяснить ситуацию непосредственно с девочкой, почему я вступила в переписку с этим географически отдаленным Гербертом (видимо, купившись на квадратный его подбородок и стальные военно-морские очи) – да, почему? Ведь с самого начала мне было сказано, что Герберт в этой ситуации – просто тряпичный паяц, руководимый (точнее, кукловодимый) тотально узурпировавшей власть мамашей. Что же она, свекровь, сделала? Она пошла к комендантше общежития – того самого, где в восьмиметровой каморке свили свое бедное гнездышко молодые, и сказала, что ее сын попался в силки к шлюхе (ну, это ерунда, успела вставить я, – в наше время данный термин весьма... ну, весьма размыт, что ли...) – и что у этой шлюхи первичная стадия сифилиса. Вот это уже конкретно (я, себе, мысленно). После чего комендантша с треском вышибла пару нечистых прямиком в объятия улицы.