Дело о гибели Российской империи - страница 2
Мать свою я любил бесконечно.
Величайшим в раннем детстве было для меня счастьем забраться к ней за спину, когда она по вечерам читала или вышивала, сидя у лампы, на своем «вольтеровском» кресле, и играть с завитками ее волос у шеи и целовать их. Иногда я тут же и засыпал, свернувшись клубочком, или притворялся спящим, потому что тогда она сама уносила меня в кроватку и помогала раздевать меня. Я обнимал ее шею и долго не отпускал от себя.
Я был большим «плаксой». Бесчисленные мои кузины, носившие меня на руках, не напрасно утверждали, что у меня «глаза на мокром месте». Но это было не от капризов, а от чрезмерной впечатлительности.
Мать любила общество, ездила на балы и вечера, но это повторялось не слишком часто. Эти ее выезды были для меня одновременно и большим блаженством, и большой мукой. Мы с сестрой всегда присутствовали при ее туалете в эти вечера, усаживались в креслах с двух сторон ее туалетного зеркала. Какою она мне представлялась тогда красавицею с открытой шеей и округлыми матовыми плечами, в изумрудном ожерелье, таких же серьгах и фермуаре, отливавших бриллиантовыми искрами. Я понимаю теперь, почему из всех драгоценных камней изумруд до сих пор мне особливо люб.
«Женское царство» окружало меня в детстве.
Я был в то время единственный «мужчина» в доме.
Дядя Всеволод, который впоследствии был долго неразлучен со мной, в это время служил еще в Петербурге.
Бабушкин сын от первого ее брака, Всеволод Дмитриевич Кузнецов, был флотским офицером. По его собственному признанию, он был плохим моряком, так как жестоко страдал от морской болезни. Уже во время мичманского кругосветного плавания его вынуждены были, где-то за границей, «списать на берег», так как он не только не свыкался с морем, но каждая новая качка становилась для него смертельной угрозой.
Благодаря этому ему стали давать береговые места, а в данное время он состоял офицером Морского корпуса в Петербурге.
Остальной морской элемент обширной бабушкиной семьи, так или иначе прикосновенный к флоту, был либо в Кронштадте, либо в Севастополе, где вскоре должна была начаться знаменитая Севастопольская страда.
В качестве единственного наличного представителя мужского элемента в семье, балуемого женским полом, был, таким образом, я, и потому нетрудно себе представить, сколько женской любовной ласки выпало на мою долю с первых дней моего существования.
Однако с кормилицей у меня, как мне рассказали потом, вышло огромное недоразумение: на восьмом месяце моего кормления она неожиданно скрылась, «как в воду канула». Ее так и не разыскали, хотя все меры к тому были приняты.
Были от полиции и «розыск», и «публикации». Публикации в то время так производились: ранним утром ходил по улицам своего околодка «служивый будочник» с барабаном и барабанил вовсю. Проходящие и из домов посланные, выбежав на улицу, должны были его спрашивать: «служивый, о чем публикация?» Он останавливался и собравшейся около него кучке народа объяснял: так, мол, и так, пропала корова, сбежала дворовая собака или учинена покража таких-то вещей, а в данном случае сбежала, дескать, дворовая девка помещицы, генеральши Богданович, таких-то лет и приметы, мол, такие-то. Нередко сулилась при этом и награда за указание и розыск. Таким же порядком оповещалось городское население о предстоящих публичных казнях и телесных наказаниях.
Кормилицей моей была бабушкина «дворовая девка», деревенская красавица Ганя, или «Ганка», которая перед тем очень провинилась. Живя при своей матери-коровнице в «экономии», она родила незаконного ребенка и его, как мертвого, скрыла. Вероятно, сама же удавила.