Держаться за землю - страница 43



– А шут его знает! – Петро царапнул пятерней по черепу, как будто надеясь нашарить какие-то кнопки-флажки, перевести в их положенье «ВКЛ», но рука ослабела и рухнула, словно делала это уже много раз и теперь не хватило завода. – А ты прибей меня, Валек. Как Каин Авеля, хотя какой я Авель? Ну ты мне это… позавидуй, что ли. На Ларку позарился – так иди до конца. Как сделать, знаешь? Ты ведь слухач: как кровля зашуршит, ты отползи молчком под крепь, и вся работа. А то и сзади обушком по котелку. – И не шутил как будто, а просил. – А сам иди к ней. Ведь Ларка и вправду меня прогнала. Это она, меня жалея. Выход мне показала. Да только не хочу я, брат, такого выхода. Может, в Киев мне тоже, а, Валька? На Майдан, за свободу от себя самого? Или тут чтоб война началась.

Часть вторая

Кумачовский разлом

1

Мизгирев заболел. Его как будто вечность продержали в ледяном пару, заморозили и сохранили для будущего под договору оказания услуг, где в особых условиях сказано: «За все произошедшие в стране и мире перемены исполнить ответственности не несет». И вот, откопанный из колотого льда, он медленно оттаивал, с каждым часом все явственнее ощущая живую податливость тела, в то время как мозг был по-прежнему тверд и покрыт белой изморозью.

Все видел, все слышал и ничего уже не понимал. Не мог осознать, что и на плазменной панели, и под окнами его, мизгиревского, дома стозевно ревет и пылает неразделимое одно. Такое могло быть, но где-то в соседних заплеванных комнатах мировой коммуналки, где-то в Сирии, где-то в Египте, в фанатичной Ливийской пустыне, на изморозно-белых, дымящихся известняковой пылью площадях, под безжалостным солнцем, которое превращает мозги бородатых в чугунный расплав, но не на киевской брусчатке под ледяным и хмарно-сизым зимним небом. Как будто вправду что-то сделалось с пространством и перепутались народы и климатические пояса.

На улице Грушевского качалось человеческое море: шахтерские, армейские, велосипедные, строительные каски, беспалые перчатки, камуфляж. Лиц не было видно – замотанных шарфами по глаза, прикрытых козырьками, затененных капюшонами, в насунутых жовто-блакитных респираторах, вообще в противогазах ликвидаторов чернобыльской аварии. Ничьего самостийного «я» в этой давке, несмети, халве быть уже не могло, и безлицые люди казались бы нежитью, призраками, когда бы не их несомненная, ощутимая даже сквозь «плазму» телесность, когда бы не чувство живого упора сплотившихся мускулов и костяков, когда бы не плотность их крика, дыхания, когда б не ледоходный треск и грохот, с которым эта масса вколачивалась в стену похожих на корыта цинковых щитов, молотя арматурными прутьями, битами, палками по сверкающим гоночным шлемам тяжелого «Беркута». И щиты, грохоча, проседали, западали, как клавиши, в глубь броненосного строя – милицейский заплот прогибался и пятился с омерзительным воплем сминаемого алюминия. Но за спинами смятых омоновцев тотчас срабатывали портативные туманометы – десятки распускавших дымовые шлейфы головней по дуге улетали в ревущее стадо, что уже через миг исчезало в бурлящем дыму, изрыгая проклятья, хрипя и перхая. А еще через миг на людей обрушивалась толстая кипящая струя, выгибаясь дугой, раздуваясь, как кобра, раздавая удары, тяжелые, как шлепки исполинской милицейской дубинки, отшибала назад, молотила, валила и катала людей по брусчатке. Омоновские водометные машины подметали Грушевского длинными залпами, заваливая мусорные баки и раскидывая реечные ящики, сбивая и смывая хлипкие зачатки баррикад вместе их с превращенными в тряпки строителями.