Дети палача. Месть иссушает душу - страница 2



Прежде чем войти в дом, палач зашел в маленькую пристройку, которую в шутку называл «оружейная». На дощатой стене висел устрашающего вида огромный топор. Им Легис рубил головы тем, кто недостоин смерти от меча. В углу стоял грубый, словно сколоченный наспех сундук без замка. Легис сделал его сам, а плотник из него был неважный. Палач положил в него плащ и маску. Меч завернул в пропитанное жиром полотно и повесил на стену рядом с топором.

Легис уже собирался уходить, но что-то заставило его остановиться возле дверного проема, повернуться и посмотреть на меч на стене. У палача возникла странная мысль, что он больше никогда не прикоснется к этому оружию. По спине пробежал холодок. Руки затряслись, и Легис сжал кулаки, чтобы унять дрожь. В побелевшем лице и широко открытых глазах отразился ужас. Легис вдруг подумал, что он никогда не ставил себя на место своих жертв. Никогда! Да, он мог представить их чувства. Но одно дело представлять, а другое испытывать этот всепоглощающий, пронзающий каждую частицу тела страх.

Палач долго стоял в оцепенении, глядя на завернутый в полотно меч. Сейчас он проклинал свое ремесло и жалел о слабости, которую проявил на сегодняшней казни.

«Прошу вас, боги, – молил Легис, – пусть Таракот расценит мой поступок как праведный гнев на предателя».

Он боялся не только за себя, но и за Невею и Фарамора. Что с ними станет, если его выходка на площади будет чревата последствиями?


Фарамор никогда не видел отца таким изможденным. Словно сегодняшняя казнь вытянула из него все силы. Запавшие глаза болезненно блестели, а морщины на осунувшемся лице, казалось, стали глубже, чем были утром.

Невея, с улыбкой, подбежала к отцу. Она всегда радовалась, когда он возвращался домой, даже если уходил ненадолго. Фарамор позавидовал сестре, ее детской непосредственности. Она не замечала состояния отца. Или замечала? Порой ему казалось, что он недостаточно хорошо знает Невею. Несмотря на возраст, девочка была стойкой, терпеливой. Если и плакала, то старалась, чтобы ее никто не видел. Скрывать слезы, как заметил Фарамор, она начала три года назад, после смерти матери. Невея редко смеялась, но еще реже ее лицо было мрачным, и только в больших серых глазах, порой, отражались ярчайшие эмоции. Фарамор не исключал, что сестренка видит душевную боль отца, но улыбается, желая таким образом растворить уныние.

Легис подхватил дочку и поцеловал в щеку. Проявление нежности он мог себе позволить только дома. На людях же палач должен оставаться всегда грозным, словно самим олицетворением суровости – так оговорено в ремесленном контракте. В нем описано много условий, которые приходилось соблюдать. Нарушить одно из них, значит, недополучить жалование. Но с Легисом такого еще не случалось.

Он поставил Невею на пол, подошел к сыну:

– Мне надо с тобой поговорить.

Фарамору не понравились проскользнувшие в его голосе интонации. Слишком серьезные. До ужаса – серьезные.

– Конечно, отец, – ответил он.


Отец и сын сидели за столом, на который сквозь небольшое окно падали лучи полуденного солнца. Снаружи доносились обычные звуки города: далекие выкрики зазывал на купище, цокот копыт и стук колес по мостовой от проезжавших мимо повозок. Звон наковальни из кузницы в конце улицы. Все было так мирно и обыденно, что Фарамору казалась рассказанная отцом правда дурным сном. Ему не хотелось верить в казни невиновных людей, в то, что отец изо дня в день вынужден бороться с самим собой. Верить не хотелось, но наполненные болью глаза отца были лучшим доказательством правды.