Дети подземелья - страница 10
«Прозрение» Петра Попельского заключается в том, что он сумел преодолеть эгоистическую сосредоточенность на собственном страдании и, окунувшись в ранее неведомый ему мир нищеты, горя и слез, сумел почувствовать страдание обездоленных, как свое собственное. Тогда он научился отдавать людям накопленные им богатства души и сердца. И он стал делать это не только по велению разума или долга, а повинуясь искреннему, непосредственному порыву.
И «пробуждение» Диаца, вероятно, не состоялось бы, если бы в призывный рев моря не вторгся звук повстанческих выстрелов на берегу.
Точно так же редкая доброта, мягкость, умение увидеть мир глазами другого человека, понять и простить его, сочетались у Короленко с решительностью и неколебимостью борца и гражданина. Ибо он твердо знал, что в обществе должна быть такая «температура», которая способствовала бы «затвердеванию» добродетели и возможности для человека проявить все свои природные способности. И когда Короленко видел, что атмосфера в обществе сгущалась от несправедливости, злобы, беззакония или равнодушия, он не колебался, а, повинуясь непосредственному душевному порыву, шел к голодающим крестьянам и писал потрясавшие Россию очерки «В голодный год», отправлялся на улицы и площади во время еврейских погромов и, рискуя жизнью, требовал прекратить братоубийственную рознь, разоблачал тайны министерства внутренних дел и клеймил позором «героя» Русско-японской войны генерала Куропаткина или просто хватал за руку зарвавшегося грабителя.
Б. В. Аверин
Чудна́я
(Очерк из 80-х годов)
I
– Скоро ли станция, ямщик?
– Не скоро еще, – до метели вряд ли доехать, – вишь, заку́ржавело как, сивера́ идет.
Да, видно, до метели не доехать. К вечеру становится все холоднее. Слышно, как снег под полозьями поскрипывает, зимний ветер – сивера́ – гудит в темном бору, ветви елей протягиваются к узкой лесной дороге и угрюмо качаются в опускающемся сумраке раннего вечера.
Холодно и неудобно. Кибитка узка, под бока давит, да еще некстати шашки и револьверы провожатых болтаются. Колокольчик выводит какую-то длинную, однообразную песню, в тон запевающей метели.
К счастию – вот и одинокий огонек станции на опушке гудящего бора.
Мои провожатые, два жандарма, бряцая целым арсеналом вооружения, стряхивают снег в жарко натопленной, темной, закопченной избе. Бедно и неприветно. Хозяйка укрепляет в светильне дымящую лучину.
– Нет ли чего поесть у тебя, хозяйка?
– Ничего нет-то у нас…
– А рыбы? Река тут у вас недалече.
– Была рыба, да выдра всю позо́бала.
– Ну, картошки…
– И-и́, батюшки! Померзла картошка-то у нас ноне, вся померзла.
Делать нечего; самовар, к удивлению, нашелся. Погрелись чаем, хлеба и луковиц принесла хозяйка в лукошке. А вьюга на дворе разыгрывалась, мелким снегом в окна сыпало, и по временам даже свет лучины вздрагивал и колебался.
– Нельзя вам ехать-то будет – ночуйте! – говорит старуха.
– Что ж, ночуем. Вам ведь, господин, торопиться-то некуда тоже. Видите – тут сторона-то какая!.. Ну а там еще хуже – верьте слову, – говорит один из провожатых.
В избе все смолкло. Даже хозяйка сложила свою прясницу с пряжей и улеглась, перестав светить лучину. Водворился мрак и молчание, нарушаемое только порывистыми ударами налетавшего ветра.
Я не спал. В голове, под шум бури, поднимались и летели одна за другой тяжелые мысли.
– Не спится, видно, господин? – произносит тот же провожатый – «старшой», человек довольно симпатичный, с приятным, даже как будто интеллигентным лицом, расторопный, знающий свое дело и поэтому не педант. В пути он не прибегает к ненужным стеснениям и формальностям.