Девяностые - страница 22
Бах остановился, несколько секунд с подозрением смотрел на Женьку, а потом как-то по-щенячьи визгнул и подскочил к нему. Чуть не сшиб.
– Привет, привет! – потрепал его Женька по толстой и твердой шее. – Вспомнил… А, это, – обратился к Дине, – хозяина моего видите? Степаныча… Жив он, нет?..
– Жив-жив, еще как! Шустрит вовсю.
– Ну, это хорошо. – У Женьки отлегло от сердца, даже задышалось легче. – Спасибо. Пойду тогда, попроведую.
Дина грустно кивнула… Женька понимал, что нужно спросить, как у нее дела, хотя бы из вежливости, но будто сильный невидимка тянул его в арку. Скорее увидеть Степаныча, узнать про сумку… Да и замерз прилично. Особенно голова.
Арка. Один двор. Еще арка, второй двор, крошечный, в самые ясные дни сумрачный. Глянешь вверх, и создается впечатление, что стены возвышаются не вертикально, а с наклоном внутрь двора, и пятачок неба совсем-совсем крошечный.
Вот навес над подвалом – жесть доржавела до дыр, – а вот и дверь. Деревянная, двустворчатая, но одна створка приколочена к коробу; как-то жильцы, то ли выезжающие, то ли въезжающие, таскали мебель и выдрали гвозди, но потом кто-то – дух дома, не иначе, – снова эту створку забил…
На лестнице пахнет прелью, как и тогда. Может, так же пахло и двадцать лет назад, и сто двадцать. Ну, не сто двадцать – дому поменьше. Начала века, судя по виду. Хотя за эти восемь десятилетий состарился он не меньше, чем человек.
Степаныч здесь – на Ваське – родился и прожил всю жизнь, даже в блокаду. С тринадцати лет работал – с осени сорок первого. Героический вообще-то человек, хотя на вид…
Так, так, спокойно. Пришел. Будь дома, Степаныч, и не пропей мои несчастные шмотки… Пальто, джинсы, ботинки, шапку… кроличью теплую шапку…
Вместо кнопки звонка два провода. Соединяем, и в коридоре раздается дребезжание. А следом – дверь тонкая, со щелями – шарканье и недовольное бормотание.
– Кто?
– Я, Степаныч! – Женька пугается своего голоса, одновременно и тонкого, и хриплого. – Я!..
Хруст, лязг. Дверь отползает.
– Ух, ё-о! Женя!
Два года никто не называл его Женей. Женька, Джон, Жундос… И Женька морщится, мигает, пряча слезы.
– Проходь!
Сели на крошечной кухне. Степаныч потирал руками колени – искал, что сказать, и не находил. Улыбался, чернели остатки зубов… Женька открыл дипломат, вынул водку, колбасу, сыр.
– Ух, бога-ато! – И Степаныч, не вставая, выхватил с полки две стопки. – За возвращеньице?
– Наверно… Рад, что жив…
– Кто? Ты?.. И я рад.
– Рад, что ты жив, Степаныч.
– А, я… Мне-то что сделается… Я долгоиграющий.
Посмеялись. Коротко и натужно.
Побулькало, словно бутылка отмеривала глотки́, сначала в одну стопку, потом в другую. Тускло звякнуло толстое стекло.
– Ну, с возвращением!
– Да.
Водка вошла так легко, что Женька решил: разбавлена. Слабее вина градус. Почмокал губами, ища жжение… Нашел. Стало жечь. И во рту, и там, в груди… Наверно, от волнения сначала не почувствовал.
– Пошинковать? – кивнул Степаныч на закуску. – У меня помидорки есть. Ты ж голодный… О, супик еще, немецкий!
– В смысле – немецкий?
– У нас тут палатку возле рынка поставили и выдают пенсионерам с двух до четырех. Хожу – бидончика на три дня хватает.
– А при чем здесь немцы?
– Ну, они выдают. Гуманитарная помощь… Хороший супик, густой, с салом…
– Не, я лучше колбасы.
Степаныч хотел подскочить, Женька остановил:
– Давай сначала еще по одной. Замерз… Сумка-то моя цела?