Долгая память. Путешествия. Приключения. Возвращения (сборник) - страница 29



«Грязь», – подумал он.

Это были цветы.

* * *

Газета не бывает прибыльным делом, даже такая популярная, какой стала «Ревью»: она выходила три раза в неделю и разлеталась по всей стране. Дефо печатался, наверное, во всех лондонских изданиях. Издал восемьдесят самых разных сочинений только за годы после тюрьмы Ньюгейт, которая, как монументальный знак, отделяла его новую жизнь от счастливого десятилетия свободы. Король, уже четвертый на его веку, Георг Первый Ганноверский, ни слова не говорил по-английски. Оставшись без всякой поддержки, Дефо работает, как каторжник, иногда полностью заполняя столбцы газетного номера своей рукой. Финансовые неудачи следуют одна за другой: «мистер Ревью» попадает в долговую яму, выходит и на другой день снова отправляется туда же по требованию русского посольства, потому что в какой-то статье называет императора Петра Первого сибирским медведем. Наконец его выпускают благодаря связям и тайной, полушпионской работе на правительство, которой он стыдится и скрывает даже от детей… «Наемный писака», назвал его кто-то из ненавистников.


– Наемный писака, – повторил он вслух громко, зло, и пошатнулся, словно сбитый с ног несправедливыми словами. Он успел ухватиться за спинку дубового кресла; медленно, поочередно перехватывая руками опору, подтянул потерявшее уверенность тело и опустился на жесткое сидение. Апоплексический удар, от которого до сих пор кружилась голова и немело лицо – вот что досталось ему в награду за все эти груды бумаги, которые он исписал в своей жизни!

– Унизительное ремесло, – бормотал он, – унизительное ремесло, говорите вы, писать из-за хлеба! Тем хуже для меня, господа, если после всех моих трудов, страданий, опасностей, после всей возбужденной против меня ненависти, после тех унижений, которым мне пришлось подвергаться, я часто не мог добиться этого хлеба… Я пристал к правому делу и твердо держался за него всю мою жизнь! – гневно крикнул старик, словно продолжая спор с невидимыми гонителями, – я не изменял ему, когда подвергался за него гонениям; я не нажил богатств, когда оно торжествовало; и, слава Богу, нет еще такой партии и такого двора во всем христианском мире, которые были бы в состоянии купить меня и заставить изменить этому делу!

Его жизнь, оснащенная, как самый лучший фрегат, счастливыми Божьими дарами: талантом, умом, неукротимой энергией, потерпела крах. Волна несчастий закинула его в эту убогую комнатенку, как в насмешку вернула в нищий приход у ворот Крипл-гейт, туда, откуда он всю жизнь рвался. И вот он лежит здесь в отчаянии, разбитый, униженный, покинутый родными, друзьями и даже недругами, один среди кипучего Лондона, как матрос, заброшенный на необитаемый остров.

* * *

В комнате было холодно. Стекла слегка дрожали, ритмично отзываясь на порывы ветра, сквозняк струйками сочился из оконных щелей и шевелил бумаги, разложенные на столе. Письма, которые он не отправил адресатам, книги, не разрезанные изящным ножиком из слоновой кости, судовые журналы, которые достались ему от врача со шхуны «Ласточка», свернутая в трубочку так и не прочитанная рукопись, которую передал ему в бристольской таверне рослый загорелый моряк, Селькирк…

Он поморщился, словно проверяя, двигается ли онемевшая щека, нетвердой рукой взял со стола рукопись и развернул туго свернутые листы:

«Но теперь, когда я захворал, – прочитал он, медленно водя глазами по крупным, старательно выведенным строчкам, какими всегда пишут малообразованные люди, – моя совесть, так долго спавшая, начала пробуждаться, и мне стало стыдно за свою прошлую жизнь. И я взмолился: “Господи, будь мне помощником, ибо я нахожусь в большой беде!”»