Дом, дорога, река - страница 7



Хорошо, что я тогда много работал в больнице, и на литературные переживания у меня не было ни досуга, ни сил: честно сказать, я толком и не осознал, что же именно произошло. Это уж после я догадался, что эти две тяжёлые бандероли пришли ко мне как бы из небытия – из того советского прошлого, в которое никому, никогда больше не возвратиться.


Но жизнь, как ей и положено, продолжалась. У нас с Еленой рос сын – сидя возле его кроватки и покачивая её, когда Димка плакал, я и написал свою первую повесть, – и я сутками работал в больнице, а после дежурств, возбуждённый усталостью и недосыпом, шёл париться в наши калужские бани.

Появление их вот на этих страницах ничуть не случайно. Парилки Калуги сыграли важную роль не только во всей моей жизни – не знаю, как бы я выдерживал все её тяготы, не оказывайся время от времени под берёзовым веником, на горячем полке, – но именно бани, можно сказать, открыли мне двери в литературу.

А было так. На одном из Пушкинских праздников в Полотняном Заводе – это главное из событий калужской культурной жизни – я разговорился с Мариной Улыбышевой, поэтессой из Омска, как раз к тому времени перебравшейся в нашу Калугу. И, помню, начал рассказывать ей про калужские бани – действительно, уникальные бани, со своими особыми правилами, особой манерою париться, с веками отлаженным ритуалом и с особенным, можно сказать, мировоззрением. Я так увлёкся рассказом, что начал уже и размахивать воображаемым веником: меня подхватило, как говорилось встарь, крыло вдохновения. Марина слушала, то широко открывая глаза, то смеясь, пока наконец не сказала:

– Слушай, да ты вот про это самое и напиши!

Я удивлённо замолк, и в меня вдруг вошло осознанье того, до чего же громадная сила и истина заключается в этом немудрёном совете. Эта фраза, по сути, решила всю мою литературную жизнь и судьбу: я понял, что писать нужно только о том, что ты любишь. И я словно увидел – в каком-то пока размывчатом контуре и перспективе – образы всех своих будущих книг. И пусть предмет описаний в них будет самым обыденно-скромным – таким, например, как калужские бани, – но, если ты искренне любишь то, о чём пишешь, ты всегда найдёшь в этом предмете истину и красоту. И, что ещё важно, такой литературе не нужно ничего, кроме неё самой: она сама есть собственная цель. То есть не нужно ни публикаций, ни гонораров, ни славы – нужна лишь возможность писать то, что ты хочешь, по свободному зову души.

И вот как-то, в отпуске – выдался погожий сентябрь – я поехал с отцом в его родной Тим, небольшой посёлок на Курщине, где тогда ещё, слава Богу, жила моя бабушка Мария Павловна. Была у нас и конкретная задача – выкопать бабушкину картошку, – но, кроме того, я надеялся взяться там за очерк о банях Калуги.

Жить и писать я устроился в дровяном сарае; половина его, от пола и до потолка, была забита дубовыми чурками – будущим топливом бабушкиной печи, – а в другой половине едва помещались кровать, стул и стол под синей клеёнкой. Лучшего места для жизни и для работы у меня никогда не бывало: главное, я там был совершенно один, ничто бытовое меня не отвлекало (предметам быта в сарайчике просто-напросто не было места), и, кроме того, на крышу время от времени с глухим стуком падали и катились антоновские яблоки, наполнявшие весь сарай своим упоительным запахом.

Я просыпался, едва начинало светать, от петушиного крика и бормотания горлинок… и ещё от желания поскорее сесть за работу. Пока закипал чайник, я делал в саду некое подобие утренней зарядки. Было ясно, свежо, и смородинные кусты, стоило задеть их рукой, осыпались дождём ледяной росы. Трудно сказать, что пахло сильнее: эти потревоженные смородинные кусты, пожухлая ботва на картофельных грядах или антоновские яблоки, которые словно светились в траве под деревьями? Но скоро ко всем этим бодрым утренним запахам добавлялся ещё один: запах крепкого чая. И это был знак, что пора усаживаться за стол. На его синей клеёнке появлялись стопка тетрадных листов, дешёвая шариковая авторучка и чайная чашка, белая, в красный горошек, до краёв полная терпким дымящимся настоем. Вот на этих трёх китах – бумага, ручка и чашка чаю – и держалось моё утреннее мироустройство. Сделав пару глотков, я брал авторучку, медленно приближал её к синим клеткам бумаги – и окружающее отдалялось, а затем и вовсе переставало существовать. Больше не было ни дровяного сарая, ни синей клеёнки шаткого столика, а была приоткрытая дверца банной печи, малиново-сумрачный свет, исходящий от раскалённых камней, было звяканье шайки и плеск воды в ней, был бросок – и короткий, глухой выдох пара, от которого сумрак парной содрогался, а парильщики, тесно сидевшие на нижнем порожке, ещё сильнее склонялись и прятали лица в колени…