Драчуны - страница 25



Нет, однако, худа без добра, Иван Павлович давно планировал перемешать девчат с мальчишками, рассчитывая, что первые окажут дисциплинирующее влияние на последних. Жизнь сама поторопила ввести в действие этот план. Первые сорок пять минут ушли на то, чтобы совершить этот хоть и бескровный, но далеко не легкий переворот: хуторские девчонки не хотели сидеть с мальчишками из Непочетовки, а непочетовские – с хуторскими. Покорились они лишь тогда, когда Иван Павлович пригрозил употребить власть вплоть до применения высшей меры наказания – исключения из школы.

Девочки поплакали, но быстро утешились, когда увидели, что мои и Ванькины уличные друзья вели себя по-рыцарски, не дергали за косички, не шпыняли, не брызгали чернилами на их тетради, а напротив, были готовы в любую минуту взять под защиту напарницу, ежели кому-то вздумается обидеть ее. Кто знает, почему так случилось? Думается, что и сам Иван Павлович не рассчитывал на такой поразительно быстрый положительный результат революции, произведенной сверху. Не жило ли во всех нас тайно, подспудно томительное, беспокоящее желание примирения, и дорогу к нему мы подсознательно искали через этих девчонок, которые доводились либо сестрами, либо близкими родственницами драчунам? Может быть, и так. Факт же оставался фактом: в школе, к великой радости учителей, в особенности Марии Ивановны, воцарился порядок куда больший, чем он был до знаменитой потасовки.

Впрочем, я-то некоторое время продолжал посещать школу в немалой тревоге – боялся, как бы Иван Павлович не добрался и до меня и не перевел за парту к Катьке Лесновой, озорнущей девчонке с Хутора, которая по драчливости не только не уступала мальчишкам, но и превосходила их. Пока что Катька болела корью, находилась дома, и за ее партой сидела Марфа Ефремова, соседка Катькина и подруга. К ней Иван Петрович покамест никого не подсаживал: ожидал, верно, когда выздоровеет и придет в школу Леонова. Какая из них достанется мне и какая Мише Тверскову – вот вопрос, который не давал мне покоя. Видя это, Миша по дороге из школы уверял меня:

– Ты не бойся. Я все одно буду с тобой. Хошь, летом буду ночевать на вашей повети?

– Ну! – оживился я, употребив это «ну» в смысле утвердительного «да», как это делается и в нашем, и во многих других российских селах и деревнях.

Поощренный моим решительным согласием, Миша Тверсков пошел еще дальше:

– А хошь, я и зимой иногда буду оставаться у тебя на всю, ну, совсем на всю – на всю ночь? А?

– А то рази! Конешное дело, хочу. Только, Миш, у меня нет кровати…

– Ну и што? На полу будем спать. Постелим плавки[2] – и все!

– Вот здорово! А когда ты придешь к нам с ночевкой?

– Хошь, нынче же и приду!

И он действительно пришел, а потом оставался ночевать у нас все чаще и чаще. Теперь мамина шуба, заменявшая нам одеяло, должна была укрывать не троих, а четверых: я и Миша Тверсков лежали посередке, а братья мои, Санька и Ленька, по краям. К утру, когда изба выстуживалась, бедняги тянули шубу каждый к себе, потому что то спина, то пузо оказывались у них открытыми и зябли. Нам же с Мишой было тепло: согретые собственными телами, мы еще грелись и от старших моих братьев, которые стоически терпели и вели тихую, бесшумную войну за края маминой шубы, годами как бы уменьшающуюся в размере, подобно шагреневой коже. Санька и Ленька могли бы сказать мне, чтобы я избавил их от моего нового друга, но они не сделали этого, потому что понимали, что я очень страдаю и ищу себе товарища, который хоть в какой-то степени мог заменить Ваньку Жукова. Дело было поправлено тем, что папанька, расщедрившись или же скрепя сердце, ссудил нам казенный сельсоветовский тулуп, в который одевался во время частых выездов в район, за семнадцать верст от Монастырского.