Древоточец - страница 3



Сплетничали они и о моей бабушке. Шептались, что она разговаривает сама с собой, спит в сундуке, а моется нагишом под виноградной лозой. Интервью постепенно обрастали подробностями, поскольку обыватели не скупились на слова. Все стремились покрасоваться на телеэкране, и чем больше выдумывали, тем чаще им это удавалось. Жажда славы обуяла их, трепетала у них в глотках и запуталась в языках, и потому из уст их выходила одна лишь желчь, и неважно, копилась ли она годами или явилась только теперь, ведь последствия одинаковы. Люди утверждают, что видели, как старуха копается на кладбище в поисках костей и беседует с мертвецами, когда остается дома одна. Люди болтали и болтали, а их сплетни и ложь всерьез обсуждались по телевизору и распространялись в социальных сетях, поэтому все считали, что знают о нас абсолютно все. У большинства телезрителей это вызвало отвращение к нам. Ну и ненависть тоже, сильную ненависть, которая прилипала к нёбу и стекала по уголкам губ, когда они обсуждали нас перед телекамерами. Кое-кто, правда, нас жалел, полагая, что мы просто больны и что нужно вызвать сотрудников социальных служб, чтобы те позаботились о бабке и, возможно, обо мне, поскольку я казалась им немного не в себе, умственно отсталой или, во всяком случае, не совсем нормальной. А мне по барабану, считают ли меня сумасшедшей идиоткой или нет, лишь бы только не жалели, вот этого не надо, вот этого ни за что не надо, я ведь не для того сделала то, что сделала, чтоб теперь каждая сволочь меня жалела.

Бабушка оттеснила меня от окна, понимая, что мне тошно снова видеть журналюг. Я пыталась выбросить их из головы, чтобы не действовали мне на нервы, хотя и знала, что они засели и закукарекали в моем мозгу и там и останутся, даже когда я не буду о них думать. А потом вновь всплывут ночью, пока я лежу в кровати, которая раньше принадлежала моей матери, а до того –  бабушке, а до того –  не знаю кому. «Я слышала плач ребенка», –  сказала я бабушке, чтобы сменить тему и немного поболтать: за недели, проведенные в следственном изоляторе, я почти ни с кем не разговаривала. «С тех пор, как ты вернулась, дом волнуется», –  ответила она, дав понять, что тема исчерпана, потому что болтать она никогда не любила, вступала в разговор, только если надо было что-то сказать. Но я настаивала, и она сказала, прежде чем выйти из комнаты: «Тебе же известны два способа успокоить ребенка –  молиться святым или дать ему то, что он требует».

Она медленно спустилась по лестнице, и я снова осталась наедине со шкафом. Видно было, что он встревожен и голоден. Я почувствовала его голод, как у собаки на дворе, как у лошади на привязи. Когда я проходила мимо шкафа вслед за бабушкой, этот бесстыдник снова заскрипел, требуя открыть дверцу, но я-то знаю эти его фокусы.

На кухне старушка разожгла огонь, чтобы попросить пламя о чем-то. Она поддерживала его, подкладывая сухую траву, сосновые веточки и ненужные бумажки –  все маленькими кусочками, чтобы огонь вдруг не начал свирепствовать. Бабушка глядела на него и что-то нашептывала, цедя молитвы сквозь зубы, слов я не разбирала, но знала, что молится она святой Варваре, обезглавленной отцом на вершине горы, святой Цецилии, брошенной в раскаленную баню, и святой Марии Горетти, убитой при попытке изнасилования, –  всем святым-женщинам, погибшим от рук разъяренных мужчин.