Читать онлайн Лидия Чарская - Дурнушка



Часть первая

I

Сегодня исполнился ровно год, как я вышла из института. Я проснулась утром со странным чувством ожидания: что должно было случиться нынче со мною? Ах, да! Мне минуло семнадцать лет. Возраст немаленький для молодой девушки.

Tante Lise, старая княжна Горянина, воспитывавшая меня со смерти отца, поздравила меня, и надела мне хорошенький медальон на шею, прелестную золотую вещицу, украшенную каменьями.

– Вот, chere Тася, – сказала ma tante, – носите эту фамильную драгоценность. Она должна принести вам счастье.

Потом она спросила меня, намерена ли я продолжать писать свой дневник, как прежде.

– Разумеется, ma tante, – поспешила я ответить, – но только я не буду делать этого изо дня в день, как в ранней юности. Я стану отныне записывать только то, что случится со мною особенное, из ряда выходящее. Или мои впечатления, а также то, что захватит мое внимание.

– Oh, ma chere, – улыбнулась тетя, – в таком случае, ваша тетрадь окажется совершенно пустой, так как в жизни светской барышни не должно происходить ничего особенного и ничего исключительного, чтобы могло выбить ее из колеи.

Вот взгляд моей тети: светскую барышню ничто не должно выбивать из колеи. Жизнь такой девицы, по ее мнению, это медленно, важно и гладко катящаяся по рельсам машина.

Но в таком случае, моя жизнь должна быть очень скучной, судя по словам тети. Посмотрим.

Сегодня мне особенно хочется записать некоторые впечатление.

С утра я надела мое белое платье, как и подобает новорожденной и долго смотрела на себя в зеркало.

Я очень дурна собою. Я почти безобразна, а между тем полна громадных запросов самолюбия и юных надежд на что-то светлое, чудесное, прекрасное.

Несмотря на всю несправедливость судьбы, обидевшей меня, так жестоко, создав некрасивой, я все же не теряю надежды, все же смутно предчувствую, что не все зиждится на красоте, что люди благоразумны, добры и способны оценить меня за одни мои душевные качества, забыв эту злосчастную внешность.

О, эта внешность!

Чем больше я на себя смотрю, тем больше мой вид раздражает меня.

Как-то недавно я видела пьесу, героиня которой выведена некрасивой… Она мучилась и терзалась не меньше меня. А зрители кашляли и сморкались, потому, что публика предпочитает блестящие костюмы и эффектную внешность глубокой философии, несущейся от рампы.

А я плакала… да, плакала, искренно жалея несчастную девушку и себя вместе с нею.

Между мною и героиней пьесы образовалась точно какая-то таинственная связь, доводившая меня до отчаянной грусти, смешанной с дозой некоторого умиления.

«Когда женщина некрасива, про нее говорят, что у нее умные глаза», – говорила девушка со сцены, заставляя биться и рыдать мое сердце.

Увы! я даже не могла и это сказать про себя, потому, что мои глаза, маленькие и узкие, как у калмычки, вечно пристыженные, вечно подозрительные и недобрые, не могли украсить мое лицо…

А, между тем, я сама добра по натуре. Я делаю много хорошего, не ставя себе этого в заслугу, потому, что не может быть и речи о заслуге, когда тобой руководит потребность. А у меня потребность делать добро.

Моя кузина, маленькая княжна Горянина, смеется надо мною:

«Наша Тася очень тщеславна. Ей хочется, во чтобы то ни стало, чтобы все ее любили».

И она тысячу раз права, хорошенькая Лили! Когда я даю бедной измученной ревматизмами старухе теплую одежду и пакет с чаем и сахаром или одеваю на исхудалые ножонки малютки-нищей теплые мягкие валенки, мне кажется, что я читаю восторг по моему адресу в их загорающихся благодарностью взорах.

Мне кажется, что они забывают о моем уродстве и видят во мне желанную посланницу судьбы. И тогда сама я забываю о том, что нос мой слишком длинен и широк, рот велик, как у лягушонка, а глаза так малы и ничтожны, что в них трудно заметить какое бы то ни было выражение.

И я бываю очень счастлива в такие минуты.

Почему писатели всех стран и народов мира описывают и восхваляют только красоту?

Их героини всегда прекрасны и красивы… Фразы вроде того, как: «она была красавица в полном смысле слова», или «она была очень хорошенькая», или «отсутствие красоты заменяла в ней чрезвычайная миловидность», – неизбежное достояние каждого произведение. Почему некрасивым женщинам уделяют только второстепенное место в романе или повести? Они, как вторые сюжеты на сцене, появляются на мгновенье и сейчас же исчезают. Точно читатели – это зрители, которых утомит слишком долгое присутствие некрасивого лица на страницах романа.

Да, и я не оспариваю мнение, сложившегося с веками: красота – великая сила.

Но какая красота? Разве душа не может быть красива, прекрасна?! Во сто раз прекраснее лица!?

Сколько раз давала я себе слово похоронить все мои надежды на счастливое будущее, свыкнуться со скромной долей никому ненужной девушки и всю мою жизнь посвятить моим бедным, ничего не требуя, ни к чему не стремясь и ничего не жалея! А между тем мое сердце сладко сжимается, светлые грезы толпятся в голове и грудь ноет от смутного и неведомого предчувствия далекого, туманного счастья…

II

Вчера был вечер в доме моей родственницы. За мной заехала со своей компаньонкой моя кузина Лили, прошлой весною окончившая институт вместе со мной.

Я не люблю входить в бальный зал рядом с нею. Лили красавица в полном смысле слова и этим как бы подчеркивает еще больше мое безобразие, когда мы бываем где-нибудь вдвоем.

Но tante Lise хотела, чтобы я выезжала с моей очаровательной кузиной и ее компаньонкой, и я поспешила исполнить волю тети.

На меня надели бальное платье, очень дорогое и очень скромное на взгляд. Tante Lise всегда старается одеть меня так: очень дорого и очень скромно.

Платье жало подмышками, но я боялась говорить об этом, потому, что портниха-француженка, то и дело сочувственно-насмешливо поглядывала на меня во все время примерки. Мне так и казалось, что вот-вот она скажет: «Rien ne peut aller a une personne, aussi laide que ca»*.[1] Но портниха ничего не говорила, потому, что брала сто рублей за фасон. Я напрасно боялась.

Когда Лили увидела меня всю в белом с веткой нарцисса на черных жестких волосах, она вскинула лорнетку на свой хорошенький носик, причем глаза ее сделались любопытными и круглыми, как у совы.

– Pas mal du tout,[2] – процедила она сквозь зубы в то время, как ее круглые глаза говорили:

«Можно ли быть настолько безобразной, бедная Тася!»

И тотчас она стала торопливо натягивать перчатки на свои точеные пальчики.

Я поспешила в прихожую, стараясь не поднимать глаз, чтобы, не поймать своего изображение в попадавшихся мне по пути зеркалах.

Бал у баронессы X. всегда считался лучшим балом сезона. Ее дом – один из первых домов в столице.

Когда мы вошли в зал, там собралось уже много гостей. Это меня порадовало. Я не люблю приезжать из первых, потому, что в маленьком обществе мои недостатки выступают рельефнее.

Нас встретила дочь хозяйки добрая, милая девушка баронесса Кити с поэтичным лицом Ундины и совершенно золотыми волосами. Она крепко пожала мне руку и выразила надежду, что я не буду скучать.

Но в этот вечер судьба мне решительно не благоприятствовала. Был ли тому виною нарядный костюм Лили, присланный на днях из Парижа, или ее задорное хорошенькое личико, но все внимание зала, когда мы входили, было обращено на нас.

Побледневшая под этим перекрестным огнем насмешливых и любопытных взглядов, пробиралась я, поминутно спотыкаясь о чужие шлейфы, в дальний уголок зала.

Здесь было меньше народа. И, спрятавшись за трельяжем, я могла, никем не замеченная, наблюдать за тем, что происходило кругом.

Это был чудесный бал. У нас в институте не было ничего подобного. Я не видела на наших казенных балах ни такого оживленья, ни таких роскошных костюмов. А музыка? Мне искренне казалось, что маленький человек, сидевший за роялем, играл, как Рубинштейн, все эти вальсы, мазурки и кадрили.

Обо мне все позабыли, и я могла спокойно наблюдать и за всем происходившим вокруг меня.

Вот несется Вива, брат Лили, красивый, нарядный паж, очень веселый и остроумный.

Он плавно кружится по паркету в такт чудной музыке со своей дамой – стройной, бледной девушкой баронессой X.

Вот несется в вихре вальса с высоким офицером, его сестра, разгоревшаяся от танца, сияя светлыми глазками.

И я любуюсь ею и завидую ей.

Как я хотела бы иметь ее изящный облик, чтобы обладать правом нестись так, в вихре вальса, как беспечная птичка или мотылек.

– M-elle Natalie, вы не танцуете второй кадрили?

Я вздрагиваю от неожиданности. Передо мной Кити с доброй улыбкой и веткою иммортели на темных волосах.

– Нет, – говорю я, и лицо мое выражает страдание.

Я постоянно страдаю, когда мне подводят кавалеров. Как-то раз, шутя и дурачась, Вива изображал в лицах, как любезная хозяйка дома чуть ли не насильно подводит кавалеров для некрасивых девиц, усевшихся вдоль стенок в бальной зале. Это было так забавно, что все смеялись, позабыв, очевидно, о моем присутствии.

Потом, когда опомнились, было уже поздно. Я рыдала навзрыд, а Вива, проклиная свою неосторожность, просил у меня прощение. Но исправить сделанное было нельзя.

С тех пор я смотрю на представляемого мне кавалера, как на своего личного врага, и тут же попутно негодую на tante Lise, заставляющей меня ездить по балам, которые я ненавижу.

И опять прежняя пытка.

Молоденькая баронесса подводит ко мне какого-то штатского со стеклышком в глазу и бриллиантовой булавкой, в модном галстуке.

– Enchnte, mademoiselle,[3] – говорит он заученную фразу, но лицо его выражает при этом такое откровенное отчаяние, что, как мне не горько на душе, хочется смеяться.

И я желая быть доброй, спасаю штатского со стеклышком в глазу и бриллиантовой булавкой.

– Милая Кити, – говорю я молодой баронессе, – у меня болит голова. Позвольте мне посидеть в вашем будуаре?

И, не дождавшись ее ответа, я извиняюсь перед моим кавалером, и выхожу из зала.

Не знаю, почудилось мне или нет, но из груди последнего, кажется вырвался вздох облегчения и понесся вдогонку за мною, как знак благодарности за доброе дело.

III

Будуар Кити полуосвещен. Маленький японский фонарик обливает мягким светом голубую комнатку, похожую на бонбоньерку, с трельяжами и козетками, всю утонувшую в коврах, картинах и гобеленах. Сюда смутно долетают отдаленные звуки музыки. На расстоянии поющая мелодия кажется милее и приятнее слуху. Голубоватый полумрак располагает к мечтательности. В подобные минуты я всегда вспоминаю моего отца.

Матери я не помню, она умерла, когда я была совсем крошкой.

Мой отец обожал мою мать и с ее смертью всю свою громадную любовь к ней перенес на меня.

Я помню его отлично. Он, как живой, стоит передо мною. Какое у него было всегда печальное лицо! Какие глаза, прекрасные и грустные в одно и то же время! Он был очень некрасив, мой бедный папа, но нимало не скорбел об этом.

– Мы дурны лицом с тобой, Тася, – часто говорил он мне, – так постараемся же быть добрыми!

Тут-то он и поселил в моем сердце эту великую любовь к меньшей братии. Он сам помогал ей, сам входил в нужды несчастных и, не состоя членом ни одного благотворительного учреждение, сделал столько добра людям, сколько все эти общества, вместе взятые, не могли бы сделать во все их долгое существование.

Отец был очень богат. Но с его смертью все огромное состояние пошло на бедных, кроме ста тысяч, оставленных мне, согласно завещание покойного.