Две Дианы - страница 28



Начал он с Бастилии, а кончил Шатле. И в каждой тюрьме комендант показывал ему список своих узников, объявлял, кто из них скончался, болен, переведен в другую тюрьму или освобожден, а потом обходил с ним камеры.

Прискорбный смотр, тяжкое зрелище! Габриэль думал, что обход уже кончен, когда комендант Шатле показал ему в своей регистрационной книге почти пустую страницу, содержавшую только следующую странную запись, поразившую Габриэля:

«21. Х… секретный узник. Если при обходе коменданта или капитана гвардии сделает хотя бы попытку заговорить, подвергнуть более строгому режиму, в более глубоком каземате!»


– Кто этот важный преступник? Можно мне знать? – спросил Габриэль господина де Сальвуазона, коменданта Шатле.

– Этого никто не знает, – ответил комендант. – Он перешел ко мне от моего предшественника, тот же получил его от своего. Вы видите, что данные о времени его ареста пропущены в книге. Надо думать, он доставлен сюда еще в царствование Франциска Первого. Я слышал, что он два или три раза пытался заговорить. Но едва он проронит слово, комендант обязан под страхом тягчайшей кары захлопнуть дверь каземата и перевести его в худший. Здесь остается еще только один каземат ужаснее того, в котором теперь заключен преступник, и он был бы для него смертелен. Нет сомнений, что с ним хотели покончить именно вот таким способом, но узник теперь молчит. Это, конечно, страшный преступник. С него никогда не снимают цепей, и его тюремщик ежечасно входит в каземат для предотвращения всякой возможности побега.

– А если он заговорит с тюремщиком? – спросил Габриэль.

– О, к нему приставлен глухонемой, в Шатле родившийся и никогда отсюда не выходивший.

Габриэль вздрогнул. Этот человек, совершенно отрезанный от мира живых и все же живший, мысливший, внушил ему чувство острого сострадания и какого-то смутного ужаса. Какое воспоминание или угрызение совести, какая боязнь перед муками ада или блаженством рая удерживали это несчастное существо от решения разбить себе череп о стену своего каземата? Что еще привязывало его к жизни: жажда мести, надежда?

Габриэля охватило вдруг какое-то странное, лихорадочное желание увидеть этого человека. Сердце у него бешено забилось! Сотню заключенных навестил он, испытывая обыкновенное сострадание, но этот узник будто притягивал его к себе, волновал его больше, чем все другие… И тревога сжимала ему грудь, когда он представлял себе эту жизнь в могиле.

– Пойдемте в камеру двадцать один, – сказал он коменданту дрогнувшим голосом.

Они спустились по нескольким лестницам, грязным и сырым, прошли под глубокими сводами, похожими на страшные круги Дантова ада. Наконец комендант остановился перед железной дверью.

– Здесь, – сказал он. – Я не вижу сторожа, должно быть, он внутри. Но у меня второй ключ. Войдем.

Он отпер дверь, и они вошли.

Габриэлю представилась немая и страшная картина, одна из тех, какие можно увидеть только в горячечном бреду.

Стены сплошь из камня, черного, замшелого, зловонного, ибо мрачный этот каземат находился ниже русла Сены и при больших паводках наполовину затоплялся. По стенам склепа ползали мокрицы. В ледяном воздухе – ни звука, кроме равномерного, глухого падения водяных капель с осклизлого потолка.

Глуше, чем эти глухие капли, недвижнее, чем эти почти недвижные мокрицы, жили здесь два человекообразных создания, одно из которых сторожило другое. Оба угрюмые, оба безмолвные.