Двенадцатый год - страница 2



Обрезав косу вкружало, по-казацки, она кладет отрезанные пряди в стол… «Папочке на память – он любил мои волосы, любил „льняную головку“…»

– Теперь я совсем казачонок, – шепчет она, глядя на себя в зеркало. – Совсем выросток казачий – и лицо у меня другое, – никто не узнает, что я девка, барышня…

Но вдруг румянец заливает ее бледные щеки: сорочка спустилась с плеч и открыла ее белые девические груди, небольшие, но круглые, упругие…

«Ах, противные… вот где я женщина… Но я вас затяну в чекмень[1] – никто не увидит, никто не догадается, что там под чекменем… И женскую сорочку долой – у меня припасена мужская…»

Странная девочка уходит за полог постели и через несколько времени выходит оттуда совсем преобразившеюся. Это действительно казачонок, «выросток» – такой стройненький, с «черкесскою тальей». На голове – высокий курпейчатый кивер[2] с красным верхом… кивер сидит набок, молодцевато. Синий чекмень перетянут кушаком. На широких шароварах ярко вырезывается красный широкий лампас… Плечи широкие, грудь высокая, словно у сокола, – никто и не заподозрит, что она, грудь эта, не форменная, не мужская…

Она привязывает сбоку отцовскую саблю – звякает сабля, словно кандалы… «Ох, папочка услышит… Нет, он спит уж – не слыхать его шагов милых…»

Она осматривает стены своей комнаты, окна, свой стол, долго глядит на постель и, наклонившись над изголовьем, целует подушку… «Прощай, мой друг, мой немой собеседник… Даже и ты не знала, что думала голова, которая на тебе покоилась…»

– А! ты не узнал меня, милый Бонапарт, – пятишься от меня… Глупый, глупый, – это я, Надя, у которой ты всегда спал на ногах и которая сливочками тебя кормила… Прощай, Бонапартушка.

Последние слова относились к черному большому коту, который, не узнав своей госпожи в новом виде, ежился и пятился от нее.

– Прощай, Бонапартушка… Я иду воевать с твоим тезкой… А кто-то тебе будет сливочки давать?

И она гладила Бонапартушку. Бонапартушка, поняв, в чем дело, самодовольно мурлыкал и выгибал свою бархатную спину. Потом она достала из комода две небольшие кожаные переметные сумки, заранее ею приготовленные, и, взяв свой черный капот с другими принадлежностями женского туалета, тихо задула свечу, снова поцеловала то место пола, где в последний раз стояли ноги ее отца, и вышла в сад. Услышав шаги, собаки бросились за ней и залаяли, но она тотчас же остановила их, назвав по именам. Собаки стали ласкаться к ней и лизать ей руки.

– Прощай, Робеспьер, – сказала она огромному псу, большому охотнику на чужих цыплят. – Узнаешь ли ты меня, как я ворочусь лет через десять?

Робеспьер неистово махал хвостом и подпрыгивал, желая облапить барышню.

– Прощай и ты, Вольтер.

Вольтер – это была косматая дворняжка, непримиримый враг всякой свиньи, будь она чужая или своя: Вольтер оборвал хвосты почти у всех свиней, какие только были по соседству, но зато он очень любил свою барышню и спал у нее на крыльце.

Девушка, провожаемая собаками, дошла до калитки сада, выходившей к реке. Это была Кама-река. Собакам она не велела идти дальше, а сама, выйдя из калитки, заперла ее. Бросив на берегу реки свой женский туалет, чтоб заставить всех думать, что она утонула, девушка пошла на гору, возвышавшуюся над городом. Что задумала эта странная девочка? Куда тянет ее молодое, несутерпчивое сердце?

Осенняя ночь с полною луною необыкновенно светла. Мертвая тишина, царствовавшая кругом, придавала ей что-то строгое, внушительное. Не видно нигде людей, не видно их вечной суеты, не видать ни тайных дел их, ни тайных дум, прикрытых пеленою ночи и запечатанных печатью молчания; но почему-то чудится, что это великое око ночи видит все – заглядывает и в темную гущину леса, и в мрачные пропасти, видит и то, что прячут люди от людей…