Двенадцатый год - страница 34



– Кто полетел?

– Ворона…

– Ну, что ж! А ты, хохол, видно, все ворон считаешь? – сострил казак.

– Ни, вона полетила онкуда, до их… Буде им лихо… У Хранцию полетила…

– А тебе жаль, хохол, что она тебе не в рот влетела?

– Молчи, гостропузый! Вона боялась, що ты ни вкрадешь…

И Наполеон, и Александр вошли в павильон разом, нога в ногу, боясь, чтоб, кто-нибудь на пол-линии, на полноздри, как лошади на скачках, не опередил один другого… Но что они говорили между собой в павильоне, говорили с глазу на глаз, в течение двух часов, этого ни историки, ни романисты не знают.

8

Оставим на время поля битвы и кровавые картины смерти, при виде которых болью и горечью закипает сердце, смущается разум, падает, словно барометр перед бурей, вера в прогресс человечества, а грядущее торжество добра и правды над злом и ложью, творческой силы духа над силою разрушительною. Дальше от этого дыму ужасного, от этого хохота пушек, безжалостно смеющихся над глупостью людскою! Дальше от этого стона умирающих, которые взывают к будущим поколениям, к поколениям мира и братской любви! Дальше! Дальше!..

С полей битв, от убивающих друг друга людей, хочется перенестись… к детям. Они еще не научились убивать.

Перед нами живой цветник. Это и есть дети, в теплый июньский вечер высыпавшие на гладкую, усыпанную песком площадку Елагина острова, на той его оконечности, которая обращена ко взморью и называется аристократическим пуэнтом. Чем-то оживлены эти смеющиеся, раскрасневшиеся, миловидные личики мальчиков и девочек от пяти до десяти и более лет. Музыкально звучат в воздухе веселые возгласы, звонкий смех, задушевное лепетанье… Да, здесь еще нет веянья смерти – дети играют.

Кудрявый, черноголовый мальчик лет восьми, с типом арапчонка, взобравшись на скамейку, декламирует:

Стрекочущу кузнецу
В зленеы блате сущу,
Ядовит червецу
По злакам ползущу…

Дружный взрыв детского хохота покрывает эту декламацию. Иные хлопают в ладоши и кричат: «Браво! Браво, Пушкин!»

Арапчонок, поклонившись публике, продолжает:

Журавель летящ во грах,
Скачущ через ногу,
Забываючи все страхи,
Урчит хвалу Богу.

– Браво! Браво! брависсимо! Бис! – звенят детские голоса. Арапчонок с комическим пафосом продолжает:

Элефанты и леопты,
И лесные сраки,
И орлы, оставя мопты,
Учиняют браки…

– Ах, бесстыдник барин! Вот я ужо мамашеньке скажу, – протестует нянюшка арапчонка, бросившая вязать чулок и подошедшая к шалуну. – Что это вы неподобное говорите, барин!

– Молчи, няня, не мешай! Это Третьяковский, наш великий, пиита, – защищается арапчонок и продолжает декламировать:

О, колико се любезно,
Превыспренно взрачно,
Нарочито преполезно
И сугубо смачно!

И, соскочив со скамейки, он обхватывает сзади негодующую нянюшку, преспокойно усевшуюся под деревом, перегибается через ее плечо и целует ворчунью.

– Вот так сугубо смачно! – хохочет шалун.

Нянюшка размягчается, но все еще не может простить озорнику.

– Посмотри, – говорит она, – как умненько держит себя Вигельмушка…

– Ай! Ай! Вигельмушка! Вигельмушка! Да такого, няня, и имени нет…

– Да как же по-вашему-то? Я и не выговорю… Вигельмушка Кухинбеков.

Арапчонок еще пуще смеется. Смеется и тот, которого старушка называет Кухинбековым.

– Кюхельбекер моя фамилия, нянюшка, – говорит он, мальчик лет Пушкина или немного старше, такой беленький и примазанный немчик в синей курточке.

– Эх, няня! Да Кюхельбекер и шалить не умеет! – смеется неугомонный арапчонок. – Он немчура, ливерная колбаска.