Двенадцатый год - страница 7



– Ах, святители! Да какой же молоденький! Да и какая же мать-злодейка отпустила дитю такую!

– А вы, матушка, живей самоварчик велите подать да закусить чего-нибудь нашему птенчику, – распоряжался добряк полковник.

– Да где это вы раздобыли младенца такого? Ах, святители! И жалости в них нет! – убивалась попадья.

– Это нашему полку Бог послал радость, – смеялся полковник. – Да не морите же его, матушка! Он совсем ослаб.

– Сейчас, сейчас…

Юный воин действительно изнемог. Необыкновенная бледность щек выдавала это изнеможение, а внутренняя тревога добивала окончательно. Да и кого хватило бы на такой подвиг, на такие труды, когда на карту ставилась вся жизнь, и назади даже не было примера, на который бы можно было опереться? Кто же бы не поддался тревоге в таком положении? И на какие щеки не сойдет бледность в минуты, когда вынимается жребий жизни? А ведь это ребенок, девочка, еще не выросшая из коротенького платьица, но уже отважившаяся на небывалый, исторический подвиг… Тысячи трудностей, мелочей, но в ее положении – роковые мелочи опутывают ее как паутиной. Ее может выдать голос, походка, всякое движение, ненужный блеск глаз и стыдливость там, где у мужчин не блеснут глаза, не вспыхнет румянец стыдливости или нечаянности… И во сне она должна помнить, что она должна быть он… А эти противные женские окончания на а – была, спала, ела – так и сверлят память, путают, мешают говорить, бросают в краску и в холод.

– Вы, кажется, озябли, – я бы вам советовал выпить рюмку рому, для вас это было бы хорошо, – суетился добряк полковник.

А молоденький офицер уже тащил фляжку и рюмку – наливает.

– Нет, благодарю вас, я не пью, – уклоняется гость.

– Помилуйте! В поход да не пить, это святотатство! – горячился полковник.

Но гость все-таки отказывается.

– Мне не холодно, а скорей жарко, – щебечет детский голосок.

– Ну, так расстегните чекмень, оставайтесь в одной рубашке: мы свои люди.

Шутка сказать – расстегните чекмень! А что под чекменем-то? Рубашка?.. То-то и есть, что противная рубашка выдаст тайну… заметно будет.

– Расстегнитесь…

– Нет, ничего… благодарю вас, мне и так ловко.

В это время в комнату опять явилась попадья, вся запыхавшаяся, с двумя банками варенья и блюдечками. За ней – стряпуха с самоваром. За стряпухой – девочка с подносом и шипящей на сковороде глазастой яичницей.

– Вот вам яичница – свеженькая, из самых лучших яиц, – сама за курами смотрю, сама их щупаю и до разврата с чужими петухами не допущаю… Чистые яички… Кушай, мой голубчик, на здоровье… Поди, еще и не кушал сегодня? – с ног сбившись, хлопотала попадья около юного гостя.

– Благодарю вас.

– А много за ночь проехали? – любопытствовал полковник.

– Пятьдесят верст.

– Батюшки мои! Святители! пятьдесят верст! – ужасается попадья. – Да мой поп, когда за ругой ездит, пятьдесят-то верст в пять недель не объедет… Ах, боже мой! Гурий казанский! Пятьдесят верст в одну ночь… Слыхано ли! Ах, голубчик мой, ах, дитятко сердечное!.. Ну, кушай же, кушай, а после вареньица, – сама варила – и вишневое, и земляничное, – кушай, родной… А батюшка с матушкой есть у тебя?

– Есть.

– И как же они отпустили тебя одного, – ах, Господи! Ах, Гурий казанский!

– Ну, матушка, – заметил, смеясь, полковник, – вы совсем отняли у нас нашего товарища.

– Ах, Господи – Гурий казанский! Какой он вам товарищ? Прости Господи, черти с младенцем связались… Не людоеды мы, чай… Знамо, дитю покормить надо… Вон и у меня сынок в бурсе – как голодает, бедный.