Двое на всей земле - страница 9



День стоял чистый, светлый. Изредка в иллюминаторе проглядывали белые, как лебяжий пух, облака в зеркальной своей белизне отражавшие солнце. Внизу плыли – то дома, схожие со спичечными коробочками, то – поля, ухоженные как школьные наделы, то тёмными овчинами проплывали леса.

Змейками извивались речки, по которым бежали солнечные отблески, как будто нарочно, со смыслом, была показана и блистала эта Божественная красота. Замысел был, намёк на что-то, на что?.. И чёрная тень самолёта заскользила по холмам, по лесам, похожим сверху на шерсть с исподу всё того же полушубка Евсеича.

Заскользила тень и по зонам, забранным заборами, по вышкам часовых. Для чего же так прекрасна Земля? Для красоты разве только своей Божественной, и не для чего больше? Воды слюдяные, сияющие реки – как родники, питающие человека. То вспыхивали, то гасли. То уходили в лес, то снова текли полями, то прятались в холмах. Юра, пересилив сон, прилип к иллюминатору, всё смотрел на бегущие из-под крыла самолёта просторы. И когда пошли леса, показались заборы с вышками, вахтами и люди, серые, как мыши, – Юра узнал лагеря, эти «пятерки», «тройки», в сознании возникли серые широкие ворота, зэки в кирзачах, в серых одеждах и робах с номерами на груди.

И вспомнился погожий день окончания срочной, когда сидели у вахты в ожидании автобуса с дипломатами, чемоданами, а заключённый из «вольных» в честь дембеля корешей тихо играл на гитаре и пел грустным, с хрипотцой бельканто:

        Выйдешь за ворота,
        Тряхнёшь сединою
        И с презрением
        Оглянешься на зону…
        Припев:
        Домой, домой, домой,
        Пора домой…

«Презренные зоны, как измотали они! – подумалось Юрию, словно сам отсидел два года. – Все их презирают: и зэки, и солдаты срочной службы, и прапорщики, и офицеры, даже “кум” с его чисто лагерной должностью “начальник по режиму”. И всё же эти высокие заборы, колючие проволоки, натянутые туго, как струны, эти вышки и солдаты с автоматами на них, эти вахты и шмоны, и штрафные изоляторы, и стальные двери с “волчками” и “кормушками-решками”… Эти вонючие параши – всё это было, есть и будет, и почти всё то же и так, как писал Достоевский, и за ним Шаламов и Олег Волков – вслед за которым вся остальная проза о зонах кажется розоватой… Если не хуже, жёстче и безжалостней. А уж тем более эти поздние шельмоватые подделки, эти сказки про Соловки от Марченко, от эпигонов писаний сидельцев, коим нет теперь числа. Из пальца высосанные россказни. И ведь какую нужно смелость иметь, чтобы на материале таких авторитетов, как Шаламов или Волков, выгадывать и выделывать, выкраивать свой пиджачок писарьку в погоне за дешёвой славой сочинителя, или свою юбочку – пишущей бабёнке. Подловато и с выгодой для себя, даже и дня не посидев, не зная темы – играть на остром, пихать “жареное”… И смелость завидную нужно иметь, даже не смелость, скорее, – безрассудность, наглость, нахальство. Наглючие писаришки-сочинители прут в литературу, аки танки с отстрелянным боекомплектом. Это отлитературные волчата и волчицы… У сидельцев-писателей судьбы поломаны, а эти славы хотят».

…Посадка лайнера была, судя по времени, уже близка. Лётчики без видимой причины, из интереса, как показалось Юре, накренили борт самолёта уже перед другой, строгорежимной зоной. Во всём, кроме числа вышек по периметру, схожей с первой, которую пролетели. И Юра оторвал взгляд, потёр кулаками глаза, как бы очнувшись от виде́ния. В салоне ребятишки лезли к иллюминаторам, что-то беспокоило их, говорливых и непоседливых. Показывали вниз. И всё также перелетали мухи на иллюминаторе, по старому кожимиту и раскрашенному под салатовые комнатные обои исподу пассажирского салона.