Двоеточие - страница 4



Где моя трава забвенья, – поет равновесие для нее по утрам, пересчитывая пуговицы у горла, ступени круглой площадки, окруженной римским воздухом, крошащимся в пальцах.

Время расплюснуто по поверхности стола, и все равно, где оборвать фразу.

«Огонь сворачивается внутри себя…»

Огонь сворачивается внутри себя, город уходит вглубь. Растворяя окраины, как круги на воде. Чтобы написать свое имя, тебе его надо сначала придумать – вместе с другими именами. На камнях вырастают иглы, раскрываются в воздух и мгновенно стареют, теряются во времени. Кто теперь его хозяин – после пяти лет отсутствия? Даже строчки электронного письма становятся тоньше и бледнее, и скоро совсем исчезнут, когда закончится время памяти о письмах. Такое расстояние – исчезает, приближается к тебе, как нитка, источенная молью. Тебя съедает время, а пространство нам не помощник – ты в трех автобусных остановках – на другой стороне земли – да хоть вне земли. Исчезая медленно из прикосновений.

«для родившегося на суше…»

для родившегося на суше
река была только местом,
они плавали вместе,
плавили ледники,
и там, в нулевой точке,
в глόтке каменной рыбы,
прибитые к берегу, к жести,
река была только местью,
черпая легкими воду,
если он – соль, ты – тоже,
слизывать мел вдоль кожи,
лба, простыни полотенца,
наискосок от тени
собственного моллюска,
крошится и сотрется,
ближе переберется
по коже ключа, а суша —
только предлог для свиста.
между вторым и четвертым,
только по четным
он выходил из дома,
и над ним плыли рыбы и змеи,
и он превращался в клевер —
левее и зеленее
всех остальных растений.
послушай:
для родившегося на суше
города стали мелью,
время – длиннее,
и с нею
от костей, от грудной клетки,
становилось его предком.
он опускает ведро в колодец,
она смеется и возвращает обратно
с пустотой в ладонях,
он травой подползает к дому —
скарабей,
корабельный обломок,
голод песка, захватившего город,
продирающий шип сквозь горло.
солнце стареет,
и от якорей
замерзают пальцы,
распутывающие цепь,
поднимаясь со дна,
вода
обучит его языку
и в горло ему воткнет чужую речь,
лечь
и спать пополам в воздухе и песке,
налегке
между пустотой и лодкой,
тоскующей по реке.

«Он плавает материками…»

Он плавает материками,
сушей,
как обычно вечером после шести,
слушает,
что говорят ему окна.
Шерсть умеет расти,
она – умеет прясть ее.
Из горсти,
из зеленого камня, в рукавах, фонариках
принести
сети парадные на каждую рыбу,
на всякое время года,
от горизонта, от свода
сведенных куполом птиц клюющих,
на свет ее,
в глубину этой тверди,
бортами ломая сушу,
плывут корабли из меди
отыскивают глазное дно,
оно —
собирать и слушать.
Картограф полей квадратных
обратно
медленно стягивает края Древнего Рима,
мимо
спокойно покатит камни,
там с ним
деревянные лодки растут,
а тут,
наверное, в шесть
в его воде отразится
веретено и шерсть.

«В голове плавают цветные рыбки…»

В голове плавают цветные рыбки. Римский воздух – белый песок. Там, где угловатые муравьи вылизывают известь земли. Писать письмо засыхающим кактусам в пустыне Невада. Просить прощения у соли, стирать меловые надписи. Тебе – кольцо из прессованных пружин, каменных стружек. Нарисованные глаза бога там, где педаль газа переходит в паутину. Угости меня медом-ядом, сиреневая змея. Улицы играют в бабочек, сон срывает тебя – банка с зеленой водой, смуглая оторопь просыпается рядом посреди ночи. Возвращение крест-накрест – не спасет ледяной, медный-латунный-серебряный, выпадет из стальной орбиты китайский шарик земли – пуговица, оторвавшаяся внутрь. На самом-то деле мне все равно, где чьи тапочки, но расстояние диктует – не смей. Весь остаток дня ушел на обязанности, и когда позвонил ты, сил хватило только на то, чтобы ответить «да». В голове уплывают цветные рыбки.