Дьявольский рай. Почти невинна - страница 15
Ну а потом снова были соотрядники. Снова вопли, истерики, пыльный троллейбус, прохладный сизый Симферопольский вокзал. И мои слезы вперемешку с нотами «drive/driven», текущие по конопатым щекам, пока колеса отстукивали ностальгическую дробь, и перечеркнутая надпись «КРЫМ» унеслась в небытие…
А потом был каток, полуторный «сальхов», и я открыто призналась себе, что во мне что-то есть. И дико хотелось этим как-то воспользоваться – закрутить еще какую-то аферу, еще с кем-то поиграть. Но не с кем.
И в июне 1994 года мы снова собрались ехать в Крым.
Я знала, что Альхен будет там, и это осознание подбрасывало меня среди ночи, как на раскаленной сковородке. Когда до отъезда оставалась неделя, я так сильно нервничала, что у меня разболелся живот, да так, что бригада «Скорой» заподозрила аппендицит, и пять дней я провела в больнице.
Писать про этот год совершенно нечего: мы ездили чуть меньше, чем на месяц, вместе с отцом, его новой женой и моим маленьким сводным братиком. Меня окружили крепкой, надежной стеной родительской бдительности, и из-за этого невидимого частокола я с тоской смотрела на своего Эбенового Мага, который, все такой же до неприличного привлекательный, зазывно поглядывал на меня, будто ничего не случилось. Я хотела играть, но на меня повесили приготовление еды, заботу о братце и категорически, на пушечный выстрел, запрещали подходить к тенту. И когда я, сгоревшая, несчастная, с температурой, плелась с ними на пляж, мне казалось, что это очень странная родительская любовь – ведь мне было плохо, жарко, а меня заставили надеть плотные длинные зеленые штаны, чтоб прикрыть ожоги, из-за температуры не разрешали купаться и не пускали наверх, под тент, приказав как-то ютиться в крошечной полоске тени под пирсом. Ведь если мне желают добра – не лучше было бы просто оставить меня дома?
А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:
– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела…
Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.