Единое ничто. Эволюция мышления от древности до наших дней - страница 2
Сколько душевных сил потребовалось Ницше, чтобы создать идеологию веры в себя, но эти силы ничтожны по сравнению с теми, которые потребовались К.Ясперсу, чтобы признать эту идеологию ложной, а точнее, не единственно заслуживающей внимания, и сказать, не опуская высоко поднятой головы: «Мы виновны, мы не правы». И вот что удивительно, Ясперсу удалось научить немца быть правым именно таким образом, что он неправ, и быть честным в своей виновности.
Вот что пишет Ясперс после второго поражения Германии. В его тяжёлых и судьбоносных словах сквозят идеи нового мышления. То, что он предлагает как тип мышления, есть отказ от убеждённости как от господствующей формы духовности: «Давайте попробуем мысленно становиться на точку зрения другого»[2], – пишет он с нескрываемой скорбью, но не теряя и достоинства.
И добавляет: «Мы должны вновь обрести готовность к размышлению. Для этого нам нужно не опьянять себя чувством гордости, отчаяния, возмущения, упрямства, мести, презрения, а заморозить эти чувства и посмотреть, как обстоит дело в действительности»[3].
Иными словами, действительность, по Ясперсу, фактически не может быть частью наших убеждений. Или, по крайней мере, каких-то одних убеждений. Чтобы увидеть действительность, он предлагает стать на точку зрения «другого», чтобы обогатить свой взгляд на вещи ещё и чужим взглядом. И если закон, принятый в государстве, велит нам идти против совести, то следует противостоять такому закону и такому государству: «…мы сначала люди, а потом немцы»[4], – пишет он.
Уже ученица великого немецкого экзистенциалиста Ханна Арендт решилась развернуть философскую «машину» против идеи государственного насилия вообще. В поведении немцев (правящей партии и их вынужденных сторонников) она увидела очень много того, что возникает на почве любой сильной идеологии в принципе.
Описывая один из послевоенных судебных процессов, она пишет:
«Контраст между израильским героизмом и покорностью, с которой евреи шли на смерть – вовремя являлись на сборные пункты, своими ногами шли туда, где их должны были казнить, сами рыли себе могилы, самостоятельно раздевались и складывали снятую одежду аккуратными стопочками, а затем ложились бок о бок, ожидая выстрела, – казался вопросом весьма деликатным, и прокурор, непрестанно терзавший свидетелей – одного за другим, одного за другим, – „Почему вы не протестовали?“, „Почему вы сели в этот поезд?“, „Пятнадцать тысяч человек охраняли всего сто вооружённых охранников, так почему же вы не восстали и не попытались на них напасть?“ – постарался извлечь из него максимальную пользу. Но печальная правда заключается в том, что таким вопросом задаваться вообще не стоило, поскольку и другие люди – вовсе не евреи – вели себя так же»[5].
Если читать Арендт, не закрывая глаза на истинный смысл её слов, можно уловить, что она стремится изобличить не немецких фашистов как таковых (тем более что судили здесь фашиста-еврея), а идею тоталитаризма, и более того, идею слепой силы всякого могущественного государства. Ведь такое государство, будь то Вавилон или Рим, и вообще любое государство на нашей планете творит банальное зло просто потому, что насилие является частью всякого государственного устройства. И особенно того государства, которое живёт сильными идеологическими принципами. И говоря «сильными», мы имеем в виду такие принципы, которыми просто нельзя поступиться ради какого-то, пусть и невеликого, блага.