Ель с золотой вершиной - страница 14



И тут заметил напротив, в осинках и елочках, серую тень.

Тень жалась стыдливо, пряталась за деревца, переминалась с ноги на ногу. И жадно, тоскливо глазела на стариков, на кувшин и котел. Глаз дед Степан не видел, но взгляд этот даже издалека обжигал его холодом смертным и бесприютностью.

Дед тихонько подтолкнул локтем жену, одними глазами показал ей на осинки. Та чуть слышно охнула и зашептала что-то на ухо бабе Меряве. Мерява посмотрела и кивнула – только подвески звякнули в такт.

– Эй, мил человек! – с облегчением заорал дед Степан в сторону тени. – Выдь к честному народу, покажись, каков ты есть! Да не боись, не съедим – сами накормим! Да напоим еще, мы сёдни как баре! Выдь, говорю, сюда!

Тень, немного поколебавшись, нерешительно выступила из осинок на свет. Это был совсем молодой светловолосый парень – лет, наверное, двадцати, а то и младше. Страшно худой, с глубоко запавшими глазами, одетый в когда-то добротную, а теперь изгвазданную торфом, изодранную солдатскую шинель, в которой местами еще угадывался серый мышиный цвет. Парень переминался босыми ногами по шишкам и старой хвое, обнимал себя руками и дрожал крупной дрожью – то ли от холода, то ли от страха.

– Ну, чего жмесси – к котлу вали! Али солдата учить надо? – прикрикнул Степан.

А Мерява поманила парня рукой в змеиных браслетах.

Тот вздрогнул, как от удара, когда его назвали солдатом. Но подошел покорно, как зачарованный, опустился на мох у ног Мерявы.

– Вот, так-то лучше, – одобрил Степан. – Ложка-то есть у тебя?

Парень, будто во сне, медленно вытащил из-за пазухи обгрызенную алюминиевую ложку. Тоскливый взгляд его не отрывался от котла, где булькала фасоль с грудинкой.

– А есть, так и лопай. Чего глядеть-то. Тут, паря, нынче на всех хватит!

Парень оглянулся нерешительно на Меряву – та кивнула, не размыкая губ. Звякнули подвески. Тихо вздохнула бабка Марья.

Парень, еще не веря, все так же медленно запустил ложку в котел – и вдруг начал есть быстро и жадно, почти не жуя, давясь и кашляя. А потом плечи его затряслись. Он ел и беззвучно плакал, и слезы капали в варево.

Старики смотрели, вздыхали. Парню никто не мешал. Все отложили ложки, даже кувшин перестал ходить по кругу.

– Эх, паря, – крякнул дед Степан. – Родные-то тебя, видать, совсем не кормят. Позабыли, а?

– У меня… нет никого, – промычал парень чуть слышно. – Мама… умерла. Давно, до войны еще. А я… А я…

– Жениться не успел, понятно, – кивнул дед Степан. – А там и забрили. А там в плен сразу угодил, да в болота наши, да на торхву эту, землю-то горючую добывать…

При этих словах парень сжался, втянул голову в плечи. Выронил ложку, замер.

– Да не боись, – вздохнул дед Степан. – А то мы не знаем, кто ты такой есть. С ямы ты немецкой, за леском которая. Как нагнали вас, пленных, землю-то болотную копать, так в той землице вы и осталися… Эх, жизнь ваша солдатская. Забреют – не спросят, куда пошлют – не скажут, а помрете – так и не вспомнит никто.

Парень медленно поднял голову, оглядел нерешительно сидящих вокруг стариков. Но те, как один, смотрели сочувственно. Вздыхали. Одна старушка утерла концом платка набежавшую слезинку.

– Все мы знаем, – кивнул Степан. – Как не знать – сами, чай, в этой землице сколько уж лет лежим. Мы вот с Марьей – так почитай три века. И прочие все – кто век, кто два. А Мерява-то наша – так страшно сказать, лет тыщу, а то и поболе. С самых, значит, исконных веков, от старых родителей.