Эликсиры Эллисона. От любви и страха - страница 53
– Почему ты уходишь? – произнес он очень тихо.
Потом поднял кусок металла.
– Ни у кого, абсолютно ни у кого, – заметил он, держа тяжелый револьвер сорок пятого калибра у лица, – не хватило смелости выстрелить себе в глаз.
Он прижал дуло тяжелого револьвера к закрытому глазу, не прекращая говорить все тем же тихим голосом:
– В висок – это любой может. Те, у кого яйца из гранита, пускают пулю себе в рот. Но в глаз – не было еще таких, ни одного, – и потянул спусковой крючок. Так, как учили его в армии: плавно, одним ровным движением.
Из-за двери послышалось дыхание: тяжелое, низкое, ровное.
Панки и парни из Йеля
«Любовь – это просто слово “секс” с несколькими опечатками», – заявил он, уезжая раз и навсегда из Нью-Йорка. Он сказал это девице, с которой спал: младшему редактору отдела моды и красоты одного из глянцевых женских журналов. Он только что узнал, что она дешевая кокаинистка, но это, в общем-то, ничего не меняло, потому что он упаковал свою любовь в подарочную обертку и вручил ей, не прося взамен ничего, кроме возможности быть рядом.
И все же, когда он спросил ее в тот последний день, почему они занимались любовью всего раз (и это под непрерывное мяуканье подобранных ею уличных котят, которые гадили по всем углам и ползали по их сплетенным телам), она ответила: «Ну, я была под кайфом. По-другому я бы не терпела». И его стошнило. Даже на третьем десятке, после стольких темных дорог, ведущих в никуда, это причинило ему боль, просто разрушило в хлам, и он ушел от нее, ушел из ее квартиры, сказав на прощание: «Любовь – это просто слово “секс” с несколькими опечатками».
Не самая лучшая фраза для такого знаменитого писателя, как Сорокин. Но ему простительно. Год у него выдался паршивый. Поэтому он раз и навсегда уехал из Нью-Йорка, возобновив свои бесконечные поиски, вернулся в свою голливудскую студию и блаженно забылся. Зная, что не вернется в Нью-Йорк никогда.
И вот, совсем в другое время, продолжая поиски кульминации той дурной шутки, в которую превратилась его жизнь, он снова оказался в Нью-Йорке.
Энди Сорокин вышел из лифта, хмурясь, будто шагнул из тени на слепящее солнце.
Слепящее, да.
Дело происходило на сорок втором этаже редакции «Маркиза», и самой ослепительной вещью в вестибюле была подборка подсвеченных слайдов с журнальных разворотов.
Слепящее.
Peche flambee в «Форуме двенадцати Цезарей»; мордовороты в смокингах и галстуках-бабочках на премьере Джоан Сазерленд; благопристойные девицы – никакой синтетики, никаких крупных планов интимных мест; морская рыбалка с марлинами и красоткой, выныривающей из белой пены с ошалелым взглядом; серия фотопортретов работы Юсуфа Карша: политик-расист из Луизианы с парой дебютанток; занос с разворотом «Мазератти» на Нюрнбургринге; Хемингуэй, Фитцджеральд, Дороти Паркер, Натаниэль Уэст и прочие, дебютировавшие в этом журнале; черный нос ретривера в высокой траве; два катамарана, идущих против ветра.
На самом деле Энди Сорокин хмурился не на свет. Он хмурился как человек, почувствовавший укол в сердце.
Незажженная сигарета угнездилась точно по центру его рта, и он жевал губчатый, почти размокший фильтр. Двери лифта за его спиной со вздохом закрылись, и он остался в почти пустом вестибюле. Он стоял, сделав всего два шага по мягкому ковру, – человек, прислушивающийся к неслышным песням, запечатленным в камне. Симпатичная девица на ресепшне терпеливо ждала, пока он подойдет.