Ермо - страница 9



«Но ведь ты же знал, что она тут, – укорил он себя, – ты даже знал, где именно она!»

«Это моя бабушка, – сказала хозяйка. – Ее звали…»

«Софи, – вырвалось у него. – Софья».

«Софья, – кивнула она. – Как вы догадались?»

Да он не догадывался – знал…» («Убежище»).

Рыжекудрая красавица с голубыми глазищами, которую герой романа «встречает» в Венеции запечатленной на портрете в доме возлюбленной, – Софья Илецкая, una gentile donna giovane e bella (Данте, конечно же, тут как тут!), юношеская любовь Ермо, ставшая его первой женой, хотя, разумеется, мы не забываем о дистанции между прототипом и художественным образом. О ней он вспоминал всю жизнь, уже не боясь впасть в банальность и искусственность («Даже в раю о ней сказали бы, что она прекрасна, как ангел» – выраженьице ничем не лучше набоковского «лошади, давным-давно переставшие удивляться достопримечательностям ада» или гоголевского «глаза чудесные, пронзительно-ясные, бросали взгляд долгий, как постоянство»).


Лето он проводил в Нью-Сэйлеме, в дядином доме.

После университетской казармы так хорошо было отдаться ленивой неге, ненавязчивой тетушкиной заботе, бессистемному чтению и чаепитиям по вечерам, когда тускнеющее солнце плавится за ближайшим ильмовым боскетом.

Дядюшка – в домашней куртке с узкими бархатными лацканами, со стаканом виски в крепкой руке, покрытой тонкими рыжеватыми волосками и украшенной перстнем с «еленевым» камнем. Между ним и доктором Торбаевым – шахматная доска. Доктор задумчиво стряхивает пепел мимо пепельницы.

Тетушка с тонкой чашкой, в которой золотится пахучий чай, строго поглядывает поверх очков на Софью Илецкую, гостившую у них каждое лето, но на этот раз поразившую всех внезапной женственностью, вдруг созревшей красотой, пышными рыжими кудрями, голубыми глазищами, каллиграфической походкой, привлекавшей внимание к крутым бедрам, обтянутым бело-розовым шелком, и красивым кривым ногам, которые она ставила так твердо и бойко, словно ни на йоту не сомневалась в своем праве на восхищенное мужское внимание. Она приходилась Лизавете Никитичне дальней родственницей по мужу и сколько-то-юродной кузиной Георгию.

«Всяк русский точно знает, чего попросить у золотой рыбки, в которую верит безусловно, – бурчит доктор Торбаев, продолжая разговор, – но вот нормальная канализация для него – неразрешимая метафизическая проблема…»

Николай Павлович с улыбкой кивает, глядя на рыжекудрую девушку.

«Что ты читаешь? – Она наклоняется к Георгию. – О, Миллер!»

«Nil gratius protervo libro», – бормочет он, искоса глядя на ее руку, теребящую носовой платок.

«Поговорим по-русски? – Она вежливо улыбается. – Если не возражаешь…»

«Поговорить по-русски» в ее устах было равнозначно разговору обо всем русском, о России, о загадочной l’âme slave – все это волновало ее по-настоящему, сердечно, до заплетания языка. Выйдя за ворота усадебки и убедившись, что их никто не видит, они брались за руки и сворачивали к реке. Заглядывая ему в лицо, она тормошила его вопросами о Достоевском, о князе Игоре, судьба которого – метафора эмигрантской судьбы: оказавшись в комфортном плену у своих родственников, он не выдерживает оторванности от родины и бежит от половцев…

«Да какая метафора, – вяло возражал Георгий, – он узнал, что эти самые родственники, разозленные неудачным походом на Русь, возвращаются, чтобы убить его».

«Ты хочешь сказать, что причина побега князя – трусость?»