ЭТЭ. Созерцая икономию сущего сверх наглой смерти, сквозь гибель вольную - страница 2



», нечто неопределяемо наличествующее, ввиду созвучия с nought. Очевидно сказываются издержки и эксцессы того же «научного» метода, едва ли претерпевшего изменения с инквизиторских времен да в бесплодном нетлении пребывшего сквозь реформации-контрреформации. А он предполагает как раз отсев излишне выдающихся образцов – что аномалий, что гения, что вообще outliers, портящих упрощенческую статистику примитивных паттерн-трендов, в содружестве эмпирицизма – большей важности наименее значимого, зато более яркого и наблюдаемого – с постмодерновым неверием: в стройные и красивые истории – нарративы и дискурсы, «хитрить их перемудрить!» – а равно и в великое, латентно-имплицитное, доселе неизреченное, как и Исток истоков, наконец. Веротерпимость, помимо родных догм, объемлет разве что эклектику и извне произвольно взятые гипотезы, пассивная или двойственная тестируемость коих поважнее их обоснованности или иных критериев совершенства будет. Учитывая, что и гуру Талеб теми же «отсами» предупреждал, попутно изобличая наследующих отцам платонизма-пифагореизма-орфик (одним словом, всего кроме стоико-скептицизма, близкого к ведо-аведизму), и самые «отсы» грянули небывалым кризисом, включая основания мамоноверия, позже прокатившись погромами дотоле незыблемых символов вроде отцов-основателей, – ан мало что вразумило строптивых чад, склонных к пересмотру чего угодно кроме собственной интеллектуальной лености.)

Ну, а к чему их «высокомодие» применил латинский штиль, остановившись на необязательном к определению «модусе» сохранности – не нам судить. Впрочем, как будет предложено, взглянуть на вещи глазами этих промежуточных авторов будет не менее надежно, нежели их потуги оценить самих себя проницанием сознания эпистолярных корреспондентов – как и не более дерзко, нежели вмыслиться-вчувствоваться в Творца уровнем неопределимо выше. (Всех исчислимых и сравнимых, как уговорились, упакуем в вертикаль наблюдаемых, наблюдателей и кондуитов – впрочем, саму по себе довольно аниерархичную и автоморфную: наблюдаемыми предстают все, одновременно тщась таковым соделать и Неизреченное, – иначе же отрицая оное.)


А тут еще куда-то запропастился тот трогательный пес – Псюня, как здесь кличут этого дворняжку, что пасется на храмовом подворье, то и дело воруя в шутку у детей игрушки летней порой, когда и самые сердобольные забывают угостить его хоть малой косточкой (куды в церковь да со скоромным-де переться: грех страшнее некуда, хуже разве что «мшелоимство», хоть и без «скверноприбытчества»). А весь остальной год о нем все забывают, и вовсе редко кого волнует, чем тот поддерживает силенки в стужу. Когда не то, что отоспаться – подремать удается разве днем да под ярким солнцем. Не теряя кротости и доверчивости, чая лета с его приветливыми захожанами подворья, словно оглашенные предстоящими вовне удобства ради (а в поветрие моровое – еще и страха для).

Никто не видал? Вот беда! Куда девался…

Неприметность мириад, бездна в каждой точке: паче статистики мортальности-морбидности

Зачем не стало Игоря? Расплатился, и тем не должен? Заплатил – значит, прежде задолжал? Понес крест по силам? Достоин был только этого, даже этого, разве что этого? Созрел плод, пусть не будучи наблюдаем, ни измеряем, ни смыслом поверяем, ни назиданием для внешних отличаем и, пожалуй, скорее соблазном богоосуждения и богоотрицания чреват? Разве не удободостижимо безумие