Евангелие от палача - страница 39



Только через год махнул в Москву, позвонил жене: жив-здоров, все в порядке, ждите, ненаглядные вы мои еврейские чады и домочадцы. И – отбой, и – обратно в закуток, в деревню.

А за это время шум улегся, забыли о нем. Какого-то другого генерала вместо него, для счета, посадили – и привет!

Тут война. И мобилизуют колхозника Романа Яковлевича на фронт – солдатиком, в тощей шинелке, в обмоточках. Так ведь их брата ничем не проймешь! Попадает он, конечно, в инженерные части аэродромного обслуживания, и тут сразу выясняется, что лучше его никто не кумекает в самолетах. За четыре года – ни одного ранения, восемь наград и звание инженер-капитана.

Возвращается ветеран-орденоносец в свою семью, в свой дом, под собственной фамилией и прекрасным своим имя-отчеством, устраивается начальником цеха на авиазавод и живет припеваючи до позавчерашнего дня, когда его в три часа на Кировской улице, в магазине «Чайуправление», нос к носу встречает бывший начальник опергруппы, свое уже отбарабанивший, гражданин Умрихин. И за шиворот пешком волокет в Контору. Благо совсем рядом. Ровно десять лет спустя.

А сейчас, от ночи появления Истопника, – тридцать.

Забвения. Я хочу забвения. Чтобы все все забыли. Мы сможем помириться. Но… раз я все помню так отчетливо, значит, есть и другие такие же памятливые? Из тех, кому удалось сменить роль. И выжить.

Катя Шугайкина не помнит. Она умерла. Страшно умерла.

Тогда она еще не представляла, что жизнь может преломиться и она сама будет сидеть в углу кабинета, на табурете, привинченном к полу. На котором сидел тогда неистребимый Клубис, жалобно шмыгавший носом. А Катя, жизнерадостная кровоядная кобыла, дробно топала по кабинету, время от времени небольно тыча его кулаком в зубы, и приговаривала удивленно-возмущенно:

– Вот наглая морда! Еще и отказывается…

По правде говоря, совсем не была в тот момент наглой морда у Рувима Янкелевича. Может, и была она наглой, когда он при генеральских ромбах на голубых петлицах сидел за своим министерским столом, или когда надевал медаль Сталинской премии, или когда козлобородый дедушка Калинин, всесоюзный наш зиц-староста, вручал ему ордена.

Но на привинченном табурете, в грязной гимнастерке распояской, с неопрятной щетиной, с красными, будто заплаканными глазками, был он жалкий, пришибленный и несчастный. Клубис уже узнал от Кати, что он германский шпион, завербованный в тридцать шестом году правыми троцкистами и организовавший заговор с целью разложения советских военно-воздушных сил вместе с ныне обезвреженным гадом, бывшим дважды Героем Советского Союза, агентом абвера, бывшим генералом Яковом Смушкевичем.

И – примирился с этим. Он уже почти принял роль.

И Шугайкина это знала. Не сердито, лениво говорила она, как только Клубис пытался приоткрыть рот:

– Не наглей, не наглей, противная харя! Будь мужчиной! Умел предавать – умей признаваться…

И грозно трясла своей высоченной прической. Она как-то одевалась при мне, и я, мыча от веселья, обнаружил, что в пучок на затылке девушка закладывает банку из-под американских мясных консервов. Аккуратная красная жестянка…

Клубис пробовал объяснить, что, как еврей, он не мог быть агентом гестапо. Он ведь, мол, был замнаркома, так зачем еврею замминистру становиться фашистским агентом?

А Катя отвечала: «Не наглей, не наглей!» – и тыкала его в зубы.

Клубис не хотел поверить, что он обращается к красной жестянке из-под свиной тушенки.