Фатум. Том первый. Паруса судьбы - страница 21
* * *
Когда замелькали простуженные шеренги домов Василь-евского, градус настроения Осоргина резко упал. То ли сказывалось щемящее чувство скорой разлуки со всем родным и близким, желание догулять Рождество с любимой, то ли еще что… Словом, сидел он, уткнувшись носом в уютный бобровый ворот, слушал канканное перещелкивание кнута и крепко печалился.
«Вот ведь… с утра еще град Петров виделся куда как славным − лучше не хочу, а нынче…» Морщась, он стянул перчатки и, раскуривая подарок американского посла Адамса − иллинойскую трубку, задержал взгляд на оконце и помрачнел пуще. Все было не так и не этак. На узких, крепко просевших деревянных тротуарах глаз не радовал поток гуськом спешащих людей. Там старуха с клюкой при ветхой корзине, согнутая чернопудовой судьбой; там на перекрестке казенный мужик туповато горстит в раздумьях бороду до пупа. Долгополый армяк и татарский кушак выдают в нем дремучего провинциала. Придерживая треуголки, оскальзывается чиновничья рать: нотариусы иль адвокаты, один черт, судейское племя, и лица, лица, лица… И все держится нарочито независимо, дышит жаждой деятельности вперемежку с отчаянностью нищенской долюшки, с пьяной улыбкой уходящего Рождества да тревожным блеском в очах: «Что ты готовишь, год четырнадцатый?»
Князь зевнул. В хриплом галдеже церковного воронья слышалась ему тяжелая поступь судьбы, звенящая для одних серебром червонцев и воли, гремящая для других железом ворот долговой тюрьмы и цепями каторги.
«Ах, Петербург, Петербург! Блеск и нищета, величие и простота − затерянный среди волчьих лесов и ржавых, точно изъеденных оспой, чухонских болот… − он как-то невесело улыбнулся и заключил: − Умей жить в согласии с собой, и жизнь будет светлой».
Мимо проплывала Восьмая линия, до Смоленского погоста еще далече, а за окном смеркалось, близилось времечко уличных фонарей.
Грешным делом, Алексей уж было пожалел, что велел Прохору воротить коней на Васильевский, но тут же осек себя строго: «Что ж это, брат? Дружбу предавать вздумал? Не в зазор и честь свою заявить. Чай, забыли у Преображенских лицо твое. Столкнешься где… не признают, и то за дело!»
Обмякнув сердцем, он вновь принялся заряжать трубку провансальским табаком: не мог никак после разговора с графом прожечь горло − решение канцлера, чего лукавить, было, что обухом по голове.
На Восемнадцатой линии, куда лежал его путь, доживала свой век безутешная вдова Анастасия Федоровна Преображенская − матушка его дражайшего друга Andre. Друга светлой поры детских проказ и ершистой юности, вымуштрованной под барабан в славном кадетском морском корпусе при Кронштадте.
Ныне Андрей Сергеевич службу нес там, где Великая Держава Российская распахивала миру свои восточные врата, куда на завтрашнем брезгу обязана была зазвенеть дорожная тройка Осоргина.
Князь высморкался в платок − подъезжали. Через десяток домов должно было проклюнуться Смоленское кладбище. Он улыбнулся. Улыбка получилась нервной, насилу выжатой. Память перелистывала страницы последнего письма Andre содержания отчаянного и злого.
Нужда гнула друга в три погибели. Ему еще не поспел срок озаботиться избавлением родового наследства от крыс и тлена. Неувядшая матушка Анастасия Федоровна покуда пребывала в уме и здравии. Она принадлежала к той породе русских женщин, кои во вдовстве уж не живут, а так… доживают, и это свое доживание ощущают, точно вину перед покойным мужем.