Флаги осени - страница 36



И всё же родила она на удивление легко, как зверь, как курица, как муравьиная царица.

Ухватившись за края ванны, подтянувшись на локтях и подобрав ноги, Катенька склонилась (попутно отметив, что живот её сдулся, точно обвисший на кустах парашют) над помутневшей водой, из которой Тарарам вылавливал склизкое дитя. Увидев наконец пойманное, заверещавшее на первом выдохе существо, она обратила полное ужаса лицо к отцу этого существа и, немея изнутри, зашептала:

– Почему? Почему? Почему?..

– Что? – Рома улыбался, но лицо его при этом было нехорошим.

– Почему? Почему? Почему?!.

– Да что такое? Что?

– Почему? Почему? Почему ты не сказал мне, что ты – не человек?!


Над городом давно сомкнула крылья летняя ночь. Тарарам стоял с сигаретой у открытого окна и смотрел на спящую Катеньку. Та, разметавшись, будто Шива в танце, на смятых простынях, трогательно хмурила брови и что-то жалобно бормотала во сне. «Почему? Почему? Почему?..» – разобрал слетавшее с Катенькиных губ трепетание Рома. Тревожный её сон не нуждался в оправдании – Тарарам сам был изрядно сбит с толку. Внезапная смерть одного из поэтов, столь удивительно принявшего предписанную театральной ролью участь, не то чтобы стала для Ромы неожиданностью – напротив, чего-то похожего ему как раз добиться и хотелось – но остальную труппу эта история полностью деморализовала. Видимо, сама природа театра противоречила реальности – по крайней мере, в части добровольного, а тем более невольного следования за персонажем в могилу, возможность, если не неизбежность, какового следования явилась на первом же представлении во всей своей неодолимой красе. А ведь на очереди там, в музее Достоевского, ещё, само собой, были «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пир во время…». Умирать, то есть играть, теперь никто не хотел. Умирать не хотели и тогда, но играли, а теперь… Так немудрено было и охладеть к идее.

Здесь, на уровне четвёртого этажа во дворе-колодце дома на Стремянной улице, серая июльская ночь пахла балтийским ветерком, остывающей жестью крыши и совсем немного – варёной курицей из чьего-то распахнутого кухонного окна. «И тем не менее… – думал Тарарам. – И тем не менее что мы имеем? Немало. Мы выяснили, что реальность, случись надавить на неё с упорством, вдохновением, всерьёз, сдаётся, щёлкает, как мячик для пинг-понга, и тут же из-под целлулоида, из трещинки в тугом боку, стреляет молния. То есть бьёт струйка той чародейской метафизики, которая живёт внутри реальности, как пламя в спичке. Ну или как зрение в глазу». Рома помял ладонями лицо, несколько огорчённый неопределённостью вывода. «Но ведь было же, было что-то ещё, что-то невероятное… Что-то ведь я почувствовал…»

Улилям

Улилям приятен мне. Потому что всегда приятен желанный плод трудов.

В сыром городе, окуренном нефтяными дымами, вокруг конфетной фабрики витает сладкий дух какао и ванили. Там варят шоколад – счастье лакомок. Прохожие вдыхают аромат и улыбаются под масками своей суровости. Там, под масками, им видятся детские сны. А запаху всё равно. Шоколад и его дух не знают, что для кого-то стали усладой. Люди, научившись жить во лжи, уверяют, что вещи заботятся о них. Но это не так. Вещи о них не заботятся. Вещи о них думать не думают. По большому счёту, вещам на них плевать. Человек создал лакомство для радости, не спросив какао и ваниль, хотят ли они этого, согласны ли угождать. Вот и я не спросил человека, запустив его в свою давильню, согласен ли он стать пищей. Его дело – сидеть на грядке ровно.