Фомка-разбойник (cборник) - страница 16



Я резко повернулся в ту сторону. И увидел: над опушкой, где стоял мой приятель, на фоне зеленоватой зари, толчками двигаясь в воздухе, неслась птица.

Странным образам она летела – вперед длинным опущенным хвостом. И у нее не было головы.

Мгновенная иллюзия рассеялась: то, что представлялось мне хвостом птицы, был длинный, внимательно опущенный книзу клюв вальдшнепа.

И я увидел, как внезапно вальдшнеп собрался в комочек – уже нельзя было различить, где у него хвост, где голова, – и безжизненно упал вниз.

Тут сразу донесся до меня и звук выстрела.

– Ну, – я вздохнул с облегчением, – один есть! Теперь начнется.

Я радовался, что приятель уж не вернется домой «попом» – без дичи.

Но ничего не «началось». Лес потемнел, в нем слились очертания отдельных деревьев. Прошел час. А вальдшнепы все не тянули.

Дальше ждать не имело смысла. Я крикнул приятелю. Он подошел.

– Хороша же ваша хваленая тяга, – сказал он сердито. – Один только и протянул. Вот он. На Кавказе зимой я бил их десятками.

Приятель передал мне убитого вальдшнепа.

Разглядывая птицу, я заметил, что на левой ноге у нее вместо среднего, самого длинного пальца, – культяпочка.

Меня как током кольнуло.

Я, конечно, не могу утверждать, что это тот самый вальдшнеп, которому я недавно спас жизнь за тысячи километров отсюда – в Сухуми. Но только я вспомнил, что наши северные вальдшнепы летят зимовать на Кавказ и смешиваются там с кавказскими.

Я вспомнил сухумских охотников, обвешанных вязанками вальдшнепов.

Быть может, именно из моего северного леса вальдшнепы – эти птицы с большими трагическими глазами, – собравшись в стаю, зимовали в широколиственных бесснежных лесах над городом Сухуми. Возможно. Очень возможно.

И я стал думать какое огромное у нас слово – Родина! Какую часть земного шара она обнимает! И все же юг и север, восток и запад – одно хозяйство.

Вот птицы: уничтожь стаю их зимой на юге – весной останешься без охоты на севере.

О Аулей, Аулей, Аулей!

К середине апреля лед потемнел, побурел, кой-где отошел от берегов, и в самой середине озера образовалась полынья.

Как огромный синий-синий самоцвет, засияла на солнце освобожденная вода. И утром, и днем, и вечером – когда ни взглянешь, – тут сидят, спускаются или поднимаются стаи пролетных уток, а ночью слышится с полыньи их неумолчный гортанный гомон.

В сильный полевой бинокль я хорошо различал их с берега. Все это были нырки: гоголя, чёрнети и спешащие на далекий север морянки-аулейки – черно-белые, с острыми, как стрелы, хвостами.

Впрочем, морянок-то я различал и ночью по их крику, совсем не похожему на кряканье, гогот, свист других уток. Звонким, напористым голосом они как бы зовут, призывают издалека-далека кого-то, чье имя – Аулей:

– О Аулей, Аулей, Аулей!

Кряквы, шилохвосты, свиязи и другие мелководные утки полыньи не посещали. Им тут нечего делать: середина озера очень глубока, а они ведь достают себе еду со дна, не ныряют, а только опрокидывают в воду переднюю половину своего тела. Нырки же могут доставать себе еду даже подо льдом.

Последние дни в поднебесье, над озером, шли лебеди. Их могучие ликующие голоса покрывали собой все другие весенние звуки, песни и крики. Волновали они меня необычайно своей неописанной красотой.

Я читал в книжках: крик лебедя сравнивают с серебряной трубой. В жизни не слыхал труб, сделанных из чистого серебра. Но трубы – какие-то большие, неведомые, сказочные трубы – клики лебедей действительно напоминают, хоть не слыхал я и сказочных труб.