Франциска Линкерханд - страница 3



Пламя сникло, комната погрузилась в полутьму, через дверь на террасу падал свет медного оттенка, на ясном небе стоял ржаво-красный месяц, время от времени на горизонте молниями вспыхивал огонь зениток. Улица словно вымерла. Линкерханд разгреб жар кочергой; дотрагиваясь до воспаленных от дыма глаз, вздохнул:

– Vae victis[1].

– Что касается меня, то я уж шесть лет как перестала верить в победу, – сказала бабушка. – От этого выскочки только и можно было ждать проигранной войны… Мне довелось видеть его в Кайзерхофе… человек с повадками уличного комедианта, манеры – хуже не бывает, выговор какой-то дурацкий, к тому же, on dit[2], импотент.

– Я его не выбирал, – огрызнулся Линкерханд.

Старая Дама сложила руки на животе:

– Избранник не нуждается в выборах.

Линкерханд, предусмотрительно вытянув руку, ощупью пробирался по комнате, чуть не споткнулся о мерно дышавшую Франциску, которая наконец-то заснула, сидя на корточках в позе индианки, и стал шарить по столу в поисках своих очков.

– В грядке с салатом, – произнес он с какой-то наивной хитрецой, – Mater dolorosa[3] я зарою в грядке с салатом.

Статуэтку высотой в фут он велел запаять в жестяную банку и таскался с нею по всему дому, как кошка со своим котенком. Он ревниво оберегал ее от глаз малознакомых посетителей, панический страх овладел им при мысли увидеть драгоценную фигурку в руках солдата, деревенского олуха, который не в состоянии оценить драпировку складок синей мантии, горестный изгиб шеи, трогательное простодушие обращенного к небу лика под средневековым капюшоном… А какой набожный трепет испытывал он, касаясь раскрашенной деревяшки, – благоговение, не омраченное нечестивыми мыслями о ее денежной стоимости и ничего общего не имеющее с культом Богоматери, ибо он был протестант и не слишком-то ретивый христианин, – похожее состояние находило на него, когда он листал свои старые книги, держа лупу перед полуслепыми глазами: так он сидел во время ночных налетов, большой, согбенный, безобразный, с белым лицом альбиноса, рыжими волосами, с глазами, расширенными, как у совы, за толстыми стеклами очков, и творил свою странную молитву, весь уйдя в мир без «летающих крепостей» и «ланкастеров», без истерических молений и перебранки юных варваров, подраставших в его доме.

Больше, чем собственная сохранность, волновала Линкерханда мысль о судьбе книг: они были единственной страстью его бесстрастной жизни, ее необычностью и приключениями, он вынюхивал книги, охотничью свою добычу, в антиквариатах и в темных закоулках книжных лавок. Здесь бережливый отец семейства становился расточителем, солидный негоциант – пронырливым шарлатаном, который лицемерил, впадая в сомнения, торговался и бездумно наслаждался высшим счастьем коллекционера, торжествуя, когда ему удавалось хитростью выманить у невежды редчайший экземпляр за смехотворно низкую цену. Хозяйство велось скромно, роскошь в одежде была строжайше запрещена, детям полагались лишь льняные или грубошерстные ткани, а театр марионеток, предназначавшийся для развития их фантазии, заменял собой разнообразнейшие игрушки соседских детей.

Издательство у него было маленькое, но пользовалось хорошей репутацией, патриархальное предприятие, основанное дедом Линкерханда (дед дожил до баснословного возраста, Вильгельм еще помнил седобородого господина, который ежедневно, между четырьмя и пятью, заложив руки за спину, бодро прогуливался по аллее, шага на три впереди своей запыхавшейся и быстро семенящей жены). Гордые старые наборщики бегло набирали греческие и древнееврейские тексты. Линкерханд не шел на то, чтобы, подобно другим, менее серьезным издательствам, выпускать нарядные альманахи, романы из жизни летчиков и дешевые репродукции. Во время войны, когда иностранный рынок был закрыт для его «Немецкого зодчества», он обеспечил себе неплохой барыш и чистую совесть, выпуская серии карманных томиков с новеллами Тика, Эйхендорфа, Гауфа, Брентано и других поэтов, духовными наследниками коих объявили себя национал-социалисты. В тридцать седьмом году он собрал немалую сумму, чтобы дать возможность своему бывшему однокашнику – еврею бежать в Хайфу… Нет, Бен, этот человек не был его тайной ставкой в лотерее, я читала письма, которые они после войны писали друг другу, все читала, покуда отец не перебрался в Бамберг… Но он действительно заплатил свои два гроша за лотерейный билет, и благородством это не назовешь. Правда, политические обязательства были ему ненавистны, для себя, во всяком случае… В марте тридцать третьего он настоял, чтобы два его сотрудника вступили в партию. У бедняг позади были два года безработицы… Один из них впоследствии пал на Восточном фронте. Другой был арестован ГПУ сразу же после капитуляции и умер в лагере…